Светлая шатенка в чёрном обтягивающем платье болтала у магазинного крыльца с какой-то бабулей, вовсю жестикулируя голыми руками. Бабуля улыбчиво кивала и зачем-то приоткрывала свою кошёлку, словно приглашала в ней разместиться. Незнакомка мельком взглянула на площадь – Локтев невольно подался назад, заслоняясь ленинским подножьем. Между тем говоруньи расцеловались и пошли в разные стороны: старая в магазин, а молодая – в крайний подъезд того же дома. Но прежде, чем уйти, она снова обернулась к площади и легко, по-птичьи махнула рукой: иди сюда! «Кому это она?» – удивился Локтев. И снова удивился, теперь уже своей тупости. Кроме Ленина, вокруг не было ни души.
Она его ждала в тесном тамбуре подъезда. Совершенно чужая привлекательная женщина, старше него и немного выше. Длинные светлые глаза, будто размытые акварельной кистью, и крупные губы на тонком холёном лице. Гибкая худоба и низкая тяжеловатая грудь. И вот эти первые секунды разглядывания стали настоящей пыткой для Локтева. Он вдруг вообразил себя плюгавым уродом, который к тому же дурно пахнет: вагонным туалетом, двухдневной немытостью, пылью. Потом она признается, что сама была близка к панике: «Мне показалось, ты страшно разочарован!...» Словно в кривые зеркала, они посмотрелись один в другого, готовые немедленно разъехаться – подальше от своей стыдной ошибки. Но никуда они не разъехались, а пошли в девятую квартиру, где Локтев тотчас эвакуировался в ванную и там, намывшись до младенческой чистоты, разглядывал себя голого с последней критической строгостью военного трибунала. Она принесла ему свой махровый халат, в котором он сидел потом на полутёмной, вечереющей кухне напротив неё, молчащей, и пил крепкий чай с какими-то странными лимонными пирожками – их можно было есть десятками, а всё хотелось ещё, но после шестого пирожка она встала, не очень уверенно подошла и села ему на колени. Поцелуй получился мокрый и лимонный. Но уже после второго и третьего хотелось только таких. Поскольку не было ничего вкуснее в жизни, чем эти сильные бархатные губы и голое дыхание изо рта в рот. Стройный поцелуйный сюжет то и дело отклонялся в стороны из-за неловких вторжений под халат, вынимания тонкостей и пышностей из жаркого трикотажа, расширения тесных прав и набега мурашек. И каким-то чудом в полупустой, нежилой квартире среди полной тьмы была обнаружена свежая холодная постель, куда они в горячке слегли и, можно сказать, больше не вставали.
... За тридцать часов, прожитых вместе, они не сказали друг другу почти ничего: так много слов произросло до встречи, на пустом, казалось, месте. Больше не было слов – было истовое или, скорей, неистовое служение одной вере, общей для всех счастливых и обречённых, – проникновению в райский разрез на смутной, срамной поверхности бытия. Проникновению или возврату.
«Напиши мне что-нибудь на прощанье, оставь свой почерк, я спрячу...» Он нацарапал в её записной книжке чьи-то стихи, давным-давно случайно запомненные и дотерпевшие до своего часа:
Обратно в Москву ехали вместе на таком же полумёртвом «ЛиАЗе», но сидели порознь – она так настояла. На полпути двигатель закашлялся и окончательно сдох. Шофёр, тоскливо ругаясь, бегал из кабины до пыльного капота и обратно. Потом беспомощно развёл руками и сел на своё место. Пассажиры – в большинстве пожилые сельчане – хмуро молчали. Локтев увидел, как она достала сотовый телефон, похожий на перламутровую пудреницу, и стала набирать длинные номера, один за другим. В полной тишине мужики и бабы с напряжённым вниманием слушали её телефонные разговоры то на английском, то на французском. Под конец она набрала ещё один номер и сказала по-русски, понижая голос: «У меня всё нормально... Я недалеко от Фрязина». Сидевший рядом с Локтевым дед выразительно хмыкнул – никакого Фрязино поблизости не было и быть не могло. Спустя полчаса стояния в чистом поле шофёр поймал на трассе попутный «Икарус» и уговорил о подмоге. Водитель «Икаруса» соболезнующе заглянул в погибший «ЛиАЗ», чтобы заявить свои условия спасения – по 20 рублей с носа. Две трети пострадавших даже не шевельнулись. Толстосумы, владеющие лишней двадцаткой, легко покидали автобус под тяжёлыми взглядами остающихся...
Уже в городе они посидели за пластиковым столиком уличного кафе позади хвостатого Юрия Долгорукого. Вокруг было так людно, что каждый в отдельности был практически невидим. Пользуясь этим, она извлекла ноги из высоких туфель и сложила на колени Локтеву, отчего ему стало горячо и тесно. Узкие белые ступни с маленькими луками изгибов умещались в ладонях. Разговор шёл примерно в таком духе: «Что скажете, доктор Локтев? Какой ваш диагноз?» – «Дайте посмотреть... На фоне полного хронического совершенства только один приличный дефект. Вот тут». – «Вон там??» – «Вот здесь». – «Мне щекотно и не видно. Покажи!» Он нагнулся к её левой ступне и поцеловал поперечную морщинку в нежной впадине возле пятки.
Они даже не простились. У спуска в подземный переход на Пушкинской она потребовала: «Всё. Дальше не ходи!» Он кивнул, посчитал до десяти и с небольшим отрывом пошёл следом. Она пересекла Тверскую почти бегом, но Локтев успел заметить, как возле «Макдональдса» она нырнула в длинный затемнённый автомобиль, в каких возят очень большое начальство либо очень солидных бандитов. Двухметровый белёсый младенец в чёрном костюме захлопнул за ней дверцу и остро оглядел местность, не отводя от уха переговорное устройство.
В поезде на обратном пути Локтеву приснились бестолковые командировочные хлопоты, необычно весёлая жена (он её сто лет такой не видел) и его чистокровная Берта в вязаной косынке, бегающая по берегу замусоренной реки.
Она позвонила через неделю во время сильного ливня: «Понимаешь, такая беда... Я тут себя всю обсмотрела – и нашла этот дефект на ноге! Я нашла. И теперь просто не знаю – что делать! Уже ведь ничего не исправишь... Локтев, ничего не исправишь. Такая беда». Он стоял с телефонной трубкой у жаркой щеки, глядя на заплаканную реку сквозь непроходимую светлую стену дождя.
Мы сами не здешние
Если на тот момент в мире ещё оставалась хоть одна утонченная дама возвышенной породы, то это, конечно, была Нина Л. Имея снисхождение к людским слабостям, Нина служила официанткой в дорогом элитном кафе, незамужняя и прекрасная.
Нельзя сказать, что люди были ответно снисходительны к Нине Л. Во всяком случае, они только и делали, что пили и жевали, истребляя то, что Нина им приносила и столь изысканно сервировала на свежих серебристых скатертях.
А между тем взлётные способности её души были таковы, что едва ли не каждый посетитель рисковал стать возлюбленным Нины Л. Для этого достаточно было мужественному с виду незнакомцу на двадцатой минуте ожидания за дальним столиком прижечь Нину сумрачно полыхающим взглядом – она умела вычитывать в мужских глазах одинокую могучую нежность и невысказанный вопрос.
Возможно, иная сугубо прозаическая натура вычитала бы в них совсем другое: «Когда уже, наконец, эта фифа принесёт меню? Долго мне ещё ждать?!» Но уж Нина-то Л. точно знала, что меню – это всего лишь невинный предлог для совместного ухода в нечто глубокое и невыразимое... Что имел в виду незнакомец, когда заказывал ягнячью ногу, шпигованную анчоусами, или свиной медальон в шампиньонах, или смоченное винным соусом кабанье седло? Это так романтично: примите, сударь, ваш медальон... Но – вот в чём весь ужас! – каждый второй, да чего уж там, каждый первый малодушно упускал свой шанс, предпочитая жевать и жевать. А в результате от пылких надежд, слопанных с простодушным чавканьем наспех либо, наоборот, поглощённых неспешно, с особым цинизмом, у Нины в трепетных руках оставались только жирные тарелки и оскорбительно мятые чаевые.