— И отлично сделали! Да, отлично сделали! — быстро, с убеждением в голосе откликнулся монсиньор Ландолина. — Они поступили великолепно потому, что эти деньги предназначены им! Наши же деньги предназначены беднякам, мой мальчик! Как видишь, тут дело совсем иное! Наши деньги не принадлежат ни тебе, ни мне! Они принадлежат беднякам. По-твоему, правильно было бы лишить наших бедняков того, на что они имеют право претендовать, исходя из процентов, которые установил твой отец? Хотя это и ростовщические проценты, но ведь отныне они станут служить милосердию! Нет, нет! Они уплатят, они уплатят двадцать четыре процента, еще как уплатят! Не тебе они платят, не мне они платят! Это деньги бедняков, они священны. Ступай с миром, сын мой, и не мучься сомнениями; возвращайся в Рим к твоим излюбленным занятиям, а здесь предоставь действовать мне. Я с ними сам объяснюсь, с этими должниками. Ведь то деньги бедняков, деньги бедняков… Да благословит тебя бог, сын мой! Да благословит тебя бог!
И монсиньор Ландолина, движимый пылким рвением в делах милосердия, которым он по заслугам славился, наотрез отказался даже признать, что по векселю четырех несчастных братьев Морлези, выданному ими на тысячу лир, на самом деле было получено всего лишь пятьсот, и он потребовал от них, как и от всех прочих, уплаты двадцати четырех процентов даже с тех пятисот лир, которых они и в глаза не видели.
И в довершение всего он стремился убедить их, брызжа слюною, что они должны чувствовать себя воистину счастливцами, ибо совершают, хотя и против воли, богоугодное дело, за которое господь воздаст им в один прекрасный день на том свете…
Они плакали.
— Ну что ж! Горе спасет вас, дети мои!