Она заплакала, высморкалась, вытерла слезы:
— Я страдаю от жалости, Митька. Мне СэСэСэР жалко. Где мой завод, тебя спрашиваю? Где? Это вы, мужики, ничего не сберегли, все прахом пустили. Мужики называется! Тьфу на вас. И я тварь, селедочку ей захотелось под шубой, салат оливье, а сама дерьмо жру. Противны вы мне, пойдем, Таня.
— Ладно, погодите, — говорил Лапушкин. — Есть немного, выпейте — и мотайте.
— Да не надо нам ни хрена от вас, пойдем, пойдем, Таня, мы люди гордые.
Не любил Карюхин пьяных женщин, каждая баба, красивая она или некрасивая, все равно имеет даже на взгляд свою сладость, свое отличие от мужского пола, у бабы и голосок звенит привлекательно, как у птицы перелетной, а пьяная баба квакает, как жаба болотная, глаза выпучив. Как тут не вспомнить Варвару-пухлощекую, она когда хотела сладенькой и выпивала, губки вытянув, и смотреть на нее было вкусно. Выпьет рюмочку, захочет — песенку споет ласковым голосом, а захочет — выйдет в сад, сядет под яблоньку и мечтает мечтательно. Такая вся обворожительная, поцеловать хочется, конфеткой от нее пахнет шоколадной фабрики «Красный Октябрь».
От мыслей таких Карюхин расстраивался, наливал себе еще. Однако он стал замечать, что, сколько бы ни пил, водка почему-то не действовала на него так, как раньше, не веселила, а приводила в уныние. Он пил и пил, пытаясь залить, заглушить тоску, но, наоборот, будто трезвел, будто мозги его не мутнели, а прояснялись, и он вдруг словно взглядывал на себя со стороны, удивляясь — это он или не он, Гришка Карюхин, сидит на вонючей помойке, жрет гнилую закуску и отчего ему так совестно становится, так стыдно. За что совестно, за что стыдно? Что он такое совершил, чтобы стыдиться себя самого?
И пока еще не начинало смеркаться, было еще светло, он тихо вставал и брел от костра в лес к деду Афоне. Элиза бежал за ним. Эх, Элиза, Элиза, кобель с сучьей кличкой, тихий, ласковый пес, такой же покорившийся жизни, как и он сам, Карюхин.
Садясь у деда Афони, прислоняясь к его теплому стволу, Карюхин гладил Элизу, который, распластавшись перед ним вверх брюхом, урчал от ласки, подрагивая лапами.
Здесь Карюхину было хорошо, уютно, спокойно, и в голове ясность стояла. Для него здесь все было населено знакомыми, родными людьми, которые собрались вокруг деда Афони. Вон молодая ель стоит, красуется, вся от корней до вершины в густых ветвях — это тетка его Евлампиевна, которая любит наряжаться в широкие наряды. «Здравствуй, тетушка», — говорил он, и она отвечала ему иногда, пошевелив ветвями, сбросив в подарок молодую шишку. А вот тонкая березка, стремящаяся к небу, будто хочет оторваться от земли, — это мамка его, умершая молодой, не сумевшая состариться. Много тут было жителей деревни, но не было почему-то только Варвары-пухлощекой. Даже здесь она не хотела ему показаться. Ну и правильно, Варварушка, нет меня на белом свете, где я, зачем я, я уже не знаю, Варварушка.
— Элиза, — спрашивал он, — скажи мне, как тебе живется в собачьей шкуре? Что ты знаешь, что понимаешь? Скажи, я тебя жалею или это ты меня жалеешь?
Карюхин поднимал его морду, стараясь, чтобы пес уловил его взгляд, тот лизал его в щеку, но голову не отводил.
Уже легла первая темнота, когда он вернулся в свою берлогу и сразу заснул.
Ему сон приснился. В поздний час, в сумерках, он идет по шоссе, вроде пьяный уже и не пьяный еще, но не в себе какой-то, затуманенный от воспоминаний, потому что только что в мыслях побывал в родной деревне, никого там не встретил, лишь на хоздворе увидел отощавшего Полкана, который прильнул к его ногам, скуля, и Карюхин даже посидел с ним в пустом коровнике, рассказал о своем житье-бытье, а Полкан в ответ скулил и повизгивал, прижимаясь к нему, и Карюхину так стало жалко Полкана и себя, что он тоже поскулил вместе с ним и даже повыл от тоски и безысходности. И вот он шел по шоссе, возвращаясь к себе на свалку с грустной душой и печалью. Его нагнал автобус, полупустой, с незнакомыми людьми, он спросил, куда едет автобус, никто ему не ответил, он еще раз спросил, и снова люди не ответили, сидели как неживые, как куклы, с остекленевшими глазами. Так долго ехали в молчании, без остановок, наконец автобус затормозил, открылись дверцы, водитель сказал: «Конечная остановка. Счастливое кладбище». Карюхин вылез на дорогу, однако за ним никто не пошел, дверцы закрылись, автобус развернулся и поехал обратно. Карюхин узнал место, куда он приехал, это была свалка, вон и сосна в овраге, и домик его…
Он проснулся с неясным чувством тревоги, но и тихой радости оттого, что все же побывал в родных местах, повидал старого Полкана, когда-то строгого сторожа всего хозяйственного двора.