Сколько же он проспал? Уже была ночь. Ночь странная — все пространство пронизано белым лунным светом. Такой луны и такого ее свечения Карюхин не видел никогда, было что-то в этой туманной белой дымной яркости и таинственное, и жуткое, казалось, прозрачные облака спустились на землю и окутали все тонкой белесой душной пленкой. Он слышал, как из города, грохоча, один за другим приезжали самосвалы, сбрасывали строительный мусор и плыли обратно, будто большие лодки в лунной реке. Никогда их не было так много, как в эту жуткую, гулкую ночь, наполненную зыбким, почти мистическим сиянием, значит, в городе торопливо рушили старые ветхие дома перед каким-то праздником. Каким?
В скользком луче в проеме двери появилась, поводя мордой, крыса, по ее тяжелому заду было ясно, что это самец, ему навстречу выскользнула Клеопатра, настороженно подошла к пришельцу, обнюхала его зад, он приостановился, давая ей лучше насладиться своим запахом, повернулся и пошел за Клеопатрой по кругу, обнюхивая ее. Так он крутился за ней, она будто бы убегала, а на самом деле шла неторопливо, величественно, расслабленно. Но танец этот внезапно был прерван появлением еще одной крысы. Клеопатра отпрянула, а они ощерились, волосы на их теле поднялись, фыркая, они двинулись навстречу, остановились, поднялись на задние лапы, а передними стали бить друг друга. Одна из них завалилась набок, а другая стала безжалостно терзать ее, затем покрутила мордой, фыркая, и исчезла, а побежденная, вся в крови, осталась лежать. Карюхин поднял ее за хвост и бросил куда-то в белесое пространство.
От зрелища дерущихся крыс, от космического света, текущего из небесной глубины, словно снег из бесконечной высоты, а может быть, оттого, что самосвалы ушли и наступила пугающая тишина, Карюхина охватила зябкая гнетущая тоска. Он никогда еще так не ощущал своего одиночества, бессмысленности и ненужности своей жизни. Что ждет его впереди? Ничего хорошего. С грустью он подумал, что, если и есть где ему место, так это дома, на родном пепелище.
Эта лунная мутная ночь напомнила ему другую, тоже освещенную луной, но не такую густую и зловещую. Та ночь была прозрачна, проникнута теплом, запахом полей и леса, отдыхающих от дневного солнечного зноя. Он возвращался из деревни Лыково, где из-за забора любовался, прощаясь, драгоценной своей Варварой-пухлощекой. Он винил себя, что не сумел сберечь ее любовь, которая сгорела вместе с его избой, хотя нет, нет, не сгорела, а по-прежнему пылала в его опрокинутом сердце. Все у него не сладилось — и с любовью, и избу он не сумел сберечь, и хозяйство, где зарабатывал себе на жизнь и остался без надежды и веры в лучшее. Он шел через хоздвор, мимо умирающего комбайна, возле которого два последних трактора уже превратились в металлолом. Откуда-то с лаем выбежал Полкан, узнал Карюхина, еще раз полаял для порядка, повилял хвостом и ушел. Из коровника пахло гниющим навозом, где-то в глубине, покачиваясь, звякал забытый доильный аппарат. Ныне здесь, в пустом коровнике, жила только корова Маруся, одинокая, старая, которую хозяин «Благодати» оставил за бесполезностью, угнав все стадо на бойню или на базар, чтобы хоть как-то возместить деньги погибшего ООО. Маруся жила самостоятельной жизнью, днем паслась на лугу, вечером возвращалась в коровник, где навещала ее сердобольная тетка Нина. Услышав шаги и запах человека, Маруся издала нечто похожее на мычание, и Карюхин, подойдя, увидел в лунном свете большие ее глаза. Ему показалось, что боль была в этих глазах, тоска, печаль, мольба. О чем мольба? Он обнял ее голову, сказал:
— Как же жить теперь, Маруся?
Маруся промычала что-то, не промычала даже, а простонала тихо, жалобно вздохнув.
Он не мог забыть этого вздоха в светлой прекрасной лунной ночи, наполненной жизнью земли, деревьев, звезд. Два живых существа — человек и животное поняли друг друга и стояли, прижавшись, одинокие, забытые теми, кого любили.
Это воспоминание, это ощущение одиночества, тревоги пронзили Карюхина: как он устал от такой пустой жизни. И совсем ему жутко стало оттого, что Элиза, вдруг задрав голову, завыл на луну пронзительно, не своим голосом, визгливым каким-то, щенячьим, а через мгновение этот детский визг сменился долгим волчьим завыванием. Весь напрягшись, Элиза вытянул шею, подняв морду, словно его тянули за невидимый ошейник, а он упирался лапами, сопротивляясь. Что-то в этой его позе и в жутком вое было пугающее, странное, будто какая-то сила влекла его туда, ввысь, к лунному светилу, и, казалось, Элиза вот-вот оторвется от земли и улетит навстречу настойчивому зову, слышному только ему одному. Кто его звал? Откуда? Куда? И сил у него не было сопротивляться этому зову. Он выл пронзительно, словно плакал.