С тех пор скитался он от поселка к поселку, от города к городу, пробавляясь случайной работой, пока не набрел на Перещепинскую свалку. Чем только он до этого не занимался — слесарил и кузнечил в каком-то подпольном предприятии, и от милиции скрывался, исстрадался душой и телом, был бит, много раз обманут и, наконец, здесь, на свалке, обрел временный покой и равновесие души.
Каждое утро он просыпался в одно и то же время — это было неуловимое мгновение, когда еще ночь не кончилась и рассвет не наступил, но в его окошко было видно и слышно, как шуршало пространство после ночного сна. Рассвет только проклевывался из серой пелены, в небе еще шевелилась последняя угасающая звезда, но и она, устав в одиночестве, вздрогнув, стремительно летела вниз, прорезая пространство, словно огромная рыба, сверкая серебристой чешуей, плеснулась в вязкой небесной реке, нырнула и исчезла в мутной воде.
Из леса полз запах росы, свежей листвы, влажной коры и травы, вобравших за ночь из земли молодые соки. Этот запах заглушал душное дыхание свалки. В окошке постепенно проступали очертания старой сосны, чудом росшей из самой глубины мусора на краю оврага. На ее сухой коричневый сук неизменно прилетал дятел и неустанно молился, выстукивая в гулкой тишине молитву, самозабвенно кланяясь выползающему из серой пелены солнцу. Вылезала из своей норы Клеопатра, взбиралась Карюхину на одеяло, щекотала хвостом ему шею, он гладил ей спину, голый живот. Клеопатра была малым детенышем, когда он нашел ее здесь, начав строить свое жилище. Он гладил ее, чувствуя, как бьется ее сердце. И всякий раз, держа ее, удивлялся — он будто бы находил отзыв своему чувству в ее небольших блестящих глазах. От нее исходил резкий стойкий запах, к которому он давно привык.
Еще холодный луч солнца только толкался в окошко, прорезая все жилище от стены до стены, как уже приезжали мусорные контейнеры, птицы слетались, люди сбегались, собаки лаяли, крысы шныряли тут и там, Карюхин тоже выползал наружу и вместе со всеми копался в только что привезенном мусоре.
Пополнив свои запасы, он обычно отправлялся в город на базар. В старом рюкзаке нес всякий инструмент, найденный в строительном хламе, — зубило, пассатижи, круглогубцы, нож перочинный, кернер, гаечный ключ, старый чугунный утюг, сверла, болты, шурупы — надеясь, что найдутся люди, которые что-нибудь купят из этих полезных вещей. Шел он через лес к ближайшей железнодорожной станции Воробьи — это километров шесть, — собирая по дороге грибы. Хотя лес был исхожен и захламлен, изрезан тропинками вдоль и поперек, Карюхин знал места вокруг болота, где ютились, прячась от других грибников, его индивидуальные грибы. Грибов он набирал немного, но все равно, сколько бы ни набрал, знал, что продаст их, потому что цену не набивал.
До станции его обычно сопровождал Элиза. Карюхин говорил: «Спасибо, иди домой», и тот, помахав хвостом, бежал обратно.
Необычный был пес, даже женское имя во всем соответствовало этому кобелю. Был Элиза тих, спокоен, чуток и незлобив. Карюхину казалось, что он все понимает не только своим собачьим умом, но и душой, если есть у собаки душа. Карюхин твердо был убежден, что душа есть. Прилепившись к нему, Элиза стал для него и товарищем, и другом, и помощником. С ним можно было не разговаривать, он все чувствовал, угадывал его мысли и желания. Иногда, глядя в собачьи глаза, которые Элиза не отводил, как другие собаки, а выдерживал долгий человеческий взгляд, Карюхин видел пугающую глубину. Словно это был взгляд не собаки, а человека, в нем можно было увидеть и сочувствие, и отклик на свою печаль, и ответную радость, и мольбу, и ответные слезы, и еще нечто такое необъяснимое, что можно заметить только в глазах человека. Карюхин часто со страхом думал, что, возможно, Элиза и в самом деле не собака, а человек, притворившийся животным, не вынеся унижений и страданий рабской людской жизни. Не потому ли Элиза неохотно общается с другими собаками, а лепится к человеку, словно человек и есть его родня. Даже грибы в лесу он помогал Карюхину искать, отличая хорошие от поганок. Свою хижину Карюхин делил с Элизой, Элиза в отличие от других собак не гонялся за крысами и птицами и потому мирно уживался с Клеопатрой.
Однажды, идя лесом, Карюхин явственно услышал, как кто-то позвал его. Позвал знакомым, давно забытым голосом, назвав не по нынешнему взрослому имени, а ласково — «детонька». Так звал его мамин прадедушка Афанасий, который высох от долголетия, скорбя, что Господь забыл его. Не «деточка», как звали все, а нежно — «детонька».