И она запела:
Она пела и почти плакала, но тут пришли билетные контролеры, прервали вдохновенное пение и на первой же остановке вытолкали безбилетников Карюхина и плачущую певицу из вагона.
На платформе она утерла лицо от слез, высморкалась, сказала, вздохнув:
— Давай знакомиться… Меня Варвара зовут.
— Еще чего! — возмутился Карюхин. Какая еще Варвара, когда на свете существует одна только Варвара-пухлощекая, а других нет и быть не может. — Еще чего! — повторил он.
— А тебя как?
— Не все ли равно? Отстань!
— Чего злишься? Не надо.
— Ты крокодила, а не Варвара.
— Крокодила, — согласилась она, смеясь, — угадал. А я знаю, ты на помойке живешь. В городе лучше. Я в пустом доме, как барыня. Снесут скоро, а пока — живи не тужи. В городе-то лучше, хочешь отведу?
Он смерил ее презрительным взглядом, махнул рукой, отошел подальше в конец платформы и стоял там, сердясь, дожидаясь другой электрички. И когда электричка, наконец, пришла, он ловко протиснулся в приоткрытую дверь, увидел, что самозваная Варвара не успела влезть в вагон, мстительно крякнул и до самого Перещепина ехал оскорбленный: жердь без задницы, курица общипанная! Ужасно не понравилась ему эта баба с дорогим таким для него именем.
В городе у него было постоянное хорошее место не на рынке, а у ограды, снаружи, где и милиция не трогала, и охранники не приставали, требуя дани за место. Рядом с ним обычно сидел такой же бомж, как и Карюхин, Ефим, но, наверное, врал, потому что лицом был совсем не русский, с чернотой, торговал он старыми книжками и про каждую имел свое понятие. Книги он находил в мусорных контейнерах во дворах. Водку не пил, сигарет не курил, ничего о себе не рассказывал, не жаловался на жизнь, а если о чем и сокрушался, то о том, как беспечны стали люди, если выбрасывают на помойки целые библиотеки. Таинственный, печальный человек, который заходил иногда к продавцу сухофруктами таджику Абдулле и разговаривал с ним на его языке. Абдулла почтительно здоровался с ним, называя «усисель». Карюхин спросил как-то Ефима:
— Вы что, жили там?
Обращаться к этому человеку, как ко всем, на «ты», он не мог, робел.
— Жил, — ответил Ефим.
Ефим был из городских бомжей, совсем другого племени, чем те, кто обитали на свалке. Городские бездомные ютились в заброшенных домах, в подвалах, в канализационных люках, в залах ожидания на вокзалах и отличались тем, что были посноровистей, пооборотистей, чем другие их собратья. Или это только казалось так Карюхину, он ведь и сам побывал в их шкуре, когда несколько месяцев прожил в Найденовске на трубах теплоцентрали. Тут и женщин было больше, спившихся, прилепившихся к случайным мужикам с рабской покорностью.
Но кроме городских бомжей были еще сельские, которые роились возле дачных поселков, после того как дачники разъезжались, оставляя на долгую осень и холодную зиму свои дома. Среди них тоже пожил Карюхин, но недолго и несчастливо: попал в милицейскую облаву и едва ноги унес.
Есть еще бомжи-путешественники, они нигде не останавливаются, мчатся в неведомые края, перебираясь с поезда на поезд, с электрички на электричку. Здесь больше молодежи, подростков, шумных, нахальных, которым все трынь-трава. И с ними пробарахтался Карюхин несколько недель.
А существуют еще лесные волки, отшельники, ютятся они в лесных чащах, подобно Толеньке — светлая ему память!
Всего нагляделся Карюхин, сколько же их, бездомных, болтается по стране — тысячи, миллионы?
Есть еще одно страшное, безжалостное племя парней и девчонок-наркоманов, которые устраивают набеги на других бездомных, отнимая у них последние гроши. Вот от них и получил однажды Карюхин незаживающую, гниющую ножевую рану в бедро, которая с тех пор постоянно дает о себе знать, особенно в дождливую погоду…
Удачно продав кое-что из своего барахла, Карюхин возвращался с рынка в хорошем настроении потому еще, что помог разгрузить машину с мороженой рыбой, за что хозяин палатки угостил его стаканом водки. Дома с сознанием, что хорошо потрудился и теперь может спокойно отдохнуть, Карюхин сидел у скрипучей дверцы, глядя на буйство пернатых, взлетающих над свалкой и стремительно падающих за добычей. Вороны гоняли соперников, хрипло кричали, как на деревенском кладбище. Еще недавно эти крики тревожили Карюхина, теребя его совесть напоминанием, что ушел он из родного гнезда, не поклонившись материнской могиле, но теперь он привык к этим вороньим воплям, и не тоску уже они у него вызывали, а странное ощущение, будто это все старые его знакомцы, которые прилетели сюда за ним для того, чтобы он не забывал свой вороний край. Одна ворона сидела на сосне и орала, вытягивая голову, долго и бестолково, но никто на ее крик не отзывался.