Везде меня преследовало чувство – ты не к месту. Войду я в аудиторию, и все замолкнут. Заговорю, и никто не ответит, уткнутся в учебники, кашлянут, сделают вид, что не услышали. Не потому, что они злые. А потому, что не понимают. И даже тётя Маша: она добра, но мы смотрим друг на друга, как два моряка со встречных кораблей.
Так что всё моё время и теперь посвящено исключительно наукам и хирургии – единственному, что мне знакомо, к чему страстно горел мой интерес, и из всех людей в городе со мной по-прежнему общается лишь семья. Только неприятно всё скребётся то, о чём меня предупреждал доктор: если долго живёшь, рано или поздно придётся проститься и с ними.
Глава 17
– Подумать только, – басовито тянет Андрей и поднимает брови, – если бы не ты, я бы никогда и не поступил…
– И тем более не окончил, – хмыкаю я.
– Да что там! Быть может, вообще бы не увлёкся медициной. – Он разбивает сахарный кубик на донышке стакана с крепким чаем и делает глоток.
– И ты туда же! – ворчит бабушка Лида, нагрызая печенье. – Никогда у нас в семье врачей не было, а теперь вдвоём будете людей травить… У меня от вашего ибупрофена одна изжога!
– Это не от ибупрофена, – Андрей незлобиво оборачивается к ней. – Это оттого, что ты календулой кишечник лечишь. Продолжишь так – до язвы допьёшься.
– Всё должно быть натуральным! – упрямится бабушка.
Мы с Андреем с улыбками переглядываемся. Ну что с неё взять, это она так уж – для приличия брюзжит. А всё же по здоровью с нами советуется.
– А вот и мой выпускник! – с порога раздаётся голос тёти Маши, она влетает на кухню и кидается обнимать сына, мокро целуя его в обе щеки. – Магистрант! Красавец! – Она гладит его по лысой голове: он своими шрамами от краниотомии стал даже гордиться, так что нарочно сбрил все волосы. Мне это даже приятно: раз фамильного сходства нет, пусть хоть у обоих швы видны. Одной рукой сделаны.
А я… Ну, я уже работаю. Второй год ассистирую при общем хирургическом отделении в нашей больнице. Ну, ассистирую – не совсем то слово, скорее выполняю роль второго хирурга, с негласного одобрения команды. Получить официально место я не стремлюсь: пациенты ко мне относятся с опаской, говорить я с ними не умею. Никто не захочет, чтобы его зашивал такой врач, и официально у меня получится помочь ещё меньшему количеству людей, чем сейчас. Уж если у хирургии будет человеческое лицо, то явно не моё. Мне за кулисами привычнее.
Конечно, хоть за технику меня и ценят, но до сих пор, как повелось со времён института, предпочитают со мной не иметь личных дел. Главное, мне нравится моя работа; каждый случай – красивая уникальная запись в коре головного мозга, ещё одна побеждённая смерть.
Сейчас уже вся наша жизнь с доктором кажется каким-то далёким, невозможным сном. Он был в моей жизни так мало, меньше трёх лет, почти в шесть раз меньше, чем я живу без него. Если бы не моя внешность и не нижний ящик шкафа, где лежат сокровища из прошлого, она бы казалась мне лишь фантазией. Я не помню ни узора одеял в больничном крыле сгоревшего дома, ни номерного знака катафалка, ни циферблата наручных часов доктора, ни какого цвета была любимая рубашка Николая. Даже сам живой образ доктора потускнел, остались лишь мутные, как на засвеченной плёнке, отблески воспоминаний, короткие моменты, которые говорили об одном: кажется, мы были счастливы. А потом пропасть. Такая бездонная, что в ней исчезло всё, даже свет. Своё горе я тоже плохо помню. Оно не столько погасло, сколько просто заглохло за муторными и хаотичными образами новой жизни: экстерном законченное домашнее образование, диплом, экзамены, университет, первая ординатура, первая практика. Но больше нигде мне так и не удавалось почувствовать той далёкой лёгкости безусловного принятия, и каждое утро на меня из зеркала всё так же смотрело совершенно чужое лицо. Розовое, закрашенное, не моё.
– Как праздновать будешь? – спрашиваю я брата. У меня сегодня на него особые планы.
– Пока не знаю. Наверное, дома, с вами. – Он отхлёбывает чай, недовольно морщится оттого, что пар застлал очки.
– А не хочешь прогуляться? – предлагаю я.
– А давай! Погодка что надо! – машет он рукой и бросает взгляд в окно. Ярко горит июнь за стеклом, веет разваренной в молочно-тёплом воздухе белой сиренью.