Выбрать главу

Фредерика так и поступила: она исчезла. Я вернулась в пансион и там проводила время в страданиях — это ведь тоже способ времяпрепровождения. Я прочла записку, которую она дала мне на станции, два листка бумаги двадцать на двадцать сантиметров, в клетку. Вязь ее почерка застыла на бумаге, словно ящерица, уснувшая на камне или на стене. Я долго и терпеливо училась копировать этот почерк, и в итоге мне удалось усовершенствовать само совершенство, создать строгую, безупречную подделку. Я читала эту записку, словно разбирая прихотливые извивы орнамента, похожие на волны. Она рассуждала на философские темы, а о нашей дружбе — ни слова. Такое выспренное, фальшивое, сухое, универсальное и в то же время камерное послание кто угодно мог написать кому угодно. В последней строке она писала, что нежно обнимает меня: пустая фраза, формула вежливости. Никогда мы с нею не обнимались, никогда не произносили слово «нежность». Эта записка была чем-то вроде проповеди, в ней мне приписывались определенные достоинства и в то же время — некоторая склонность к разрушению. Я не стала хранить эти два листка, точно драгоценную реликвию, не стала и рвать их той тревожной, мрачной весной, бросая обрывки в никуда. Какое-то время я носила их с собой в кармане, потом они смялись, бумага истрепалась и порвалась, чернила выцвели. Слова Фредерики подверглись тлению. Есть слова, которые надо бы отметить крестиком и выписать на память.

* * *

Начались пасхальные каникулы, и я вернулась домой, в гостиницу. Почтенные господа приглашали нас на обед, потом показывали диапозитивы, снятые во время путешествия, — живописные развалины, роскошные пейзажи и они сами на фоне всего этого. Это была пожилая супружеская пара, в высшей степени добропорядочные люди, из лучшего общества, богатые, скупые, но не до неприличия, оба они, особенно жена, всячески отгоняли от себя хорошее настроение и радость жизни — если в жизни случалась радость.

Жена, сухопарая, очень прямая, в длинных бесформенных платьях, с волосами, стянутыми в узел, не одобряла молодежь — это чувствовалось по наклону ее маленькой птичьей головки, по взгляду выцветших глаз. Муж не прочь был выказать добродушие и снисходительность, он раскрывал красиво вылепленные, пухловатые губы и смеялся от души, если было над чем смеяться, а глаза у него делались хитрыми, словно смех был частью какого-то коварного плана. В жилетном кармане он носил часы, принадлежавшие еще его деду или другому покойнику из его семьи. Он часто вынимал их и поглядывал на циферблат (казалось, он взвешивает время). Темный костюм служил ему уже не один год и сообщал его облику особую респектабельность.

В саду на берегу озера за сетчатой оградой бегала взад-вперед собака и яростно рычала. На следующее утро все было окутано молочно-белым туманом, и в этот день они пригласили отца с дочерью на прогулку по озеру. Жена с помощью служанки подготовила пикник. Все было рассчитано так, чтобы экскурсия получилась веселой и увлекательной. Об этом свидетельствовало выражение лица синьоры, наглядное воплощение чувства долга, когда она мрачно смотрела на скудные лучи солнца, словно подозревая их в саботаже. Через два часа экскурсия закончилась. Это были лучшие друзья моего отца.

С первого дня, как мы оказались в Бауслер-институте, мы не переставали мечтать о дне, когда покинем его. И вот этот день наступил. Наступил точно по календарю, но раньше, чем мы ожидали. Весна была в полном блеске и уже близилась к концу, луга запестрели цветами. Начались жаркие дни, подул фён. Появились первые островки выгоревшей травы. Окна постоянно были распахнуты, и в воздухе нависло чувство горечи и обреченности. Учебный год был на исходе. Однако в нашей жизни не происходило ничего. Моя соседка-немка все так же страдала от жары, сидя у окна.

Мишлин обещала всех нас пригласить к себе на виллу, собиралась устроить для нас балы. Она меняла наряды каждый день, и мы, полюбовавшись ее блузками, с огорчением смотрели на наши собственные, непритязательные, годные разве что для школы. Но наряды для Мишлин выбирал дэдди. Вскоре нам предстояло с ним познакомиться, однако он уже сейчас развлекал нас, потому что все остроты, какие мы слышали от Мишлин, были придуманы дэдди. Мишлин никогда не расставалась с ним. Отец незримо присутствовал в ней, казалось, она говорит двумя голосами, как чревовещатель. А мать? — спрашивали мы. О, мамы у меня нет. Может быть, она умерла? Ну, не совсем так, отвечала Мишлин. И если замечала, что какая-то впечатлительная девочка расстроилась, брала ее под руку. Успокойся, милая, никто не умер. Но в ее взгляде появлялась горечь.