— Вот! Вот! Ах, как жаль, что ты не можешь услышать! Она мне отвечает! Мы с ней все время разговариваем! Вот ты не веришь, а я тебе покажу дома! Спрошу у нее что–нибудь… Иногда я с ней советуюсь и делаю так, как она подсказывает!
— Сокровище мое! Ты меня просто пугаешь! — улыбнулся он растерянно. — Ребенок крутится оттого, что ему чего–то не хватает. Ты напрасно носишь корсет. Я всегда считал, что он вреден, и особенно в период беременности.
— Да разве это настоящий корсет — то, что мы сейчас носим!
— Не знаю, не знаю, — сказал он. — Во всяком случае, меня смущает, что плод начал шевелиться слишком рано.
— Ну и Мики рано начал вертеться!
— С Мики мы не знали сроков…
— Да, — улыбнулась она. — Наша девочка еще не родилась, а успела уже хорошо попутешествовать… А что ей еще предстоит!..
Крепко сомкнутый ротик Зародыша покривился. Он знал, что когда–нибудь из таких спазмов начнет получаться человеческая улыбка. Он вообще много чего знал — куда больше своих молодых беспечных родителей. Больше, чем ему самому суждено было узнать впоследствии, после рождения.
То, что называлось «Будущее» или «Жизнь Доры», лежало перед ним, как огромный кристалл, прозрачный и обозримый, во всех красках, звуках и ощущениях. И Зародыш, не напрягаясь, видел каждый миг своего будущего одновременно. Все это двигалось, светилось, дышало. Утомляло рябью не сменяющих друг друга дней и ночей. И одновременно маленькая Дора грызла крошечные пыльные груши на длинных, как у вишен, палочках, и завязывала на затылке марлевый бант, и отпаривала в тазу с горячей сывороткой сухие, покореженные ступни, уродливые, как вывернутые из земли корни, и взлетала в гранд жетэ, едва коснувшись сцены пуантом, и опускалась то в пустых, то в набитых растерянными людьми коридорах, быстро семенила ногами, как Жизель, не разгибаясь, от двери к двери… «У меня дети, у меня почти тысяча человек детей!» Требовала, стучала кулаком: «У меня тысяча!..» И стояла на вокзале во Львове, и серые каменные головы заглядывали через ее плечо в записку с адресом свекрови, и уже подходила к ее дому, уцелевшему среди руин, под вальс из «Евгения Онегина», под сто вальсов из «Евгения Онегина», которые накладывались друг на друга, на «Танцы маленьких лебедей», на целые стаи «маленьких лебедей», и «Апассионат», и пионерских песен. И за всем этим, как грубый, настырный аккомпанемент — стук колес…
Зародыш не понимал, зачем ему, маленькому и беспомощному, так непомерно много открыто. Почему он выдерживает все это знание, под которым бы рухнул зрелый человек, вольный в своих поступках? И что это? Результат случайного сбоя в заведенном порядке жизни — или, наоборот, то, что дано каждому живому существу: увидеть, узнать и, родившись, все забыть, но остаться закаленным, втайне готовым к тому, что должно на тебя обрушиться?
Более правдоподобным казалось второе. Иначе трудно было бы объяснить, как Дора смогла перенести все свои несчастья. Сам Зародыш подумывал порой, не следует ли ему, несколько раз повернувшись на своей коротенькой пуповине, так затянуть ее… Но… Во–первых, ему было ясно, что из этого ничего не выйдет: иначе не стоял бы перед ним живой движущийся кристалл… Да и жаль было некоторых мгновений: этих полетов в лучах прожектора, первого снега, фантастического появления Бронека — в темном коридоре театра, куда Дора зашла мимоходом, совершенно случайно, и увидела будто зародившуюся в самом конце, во тьме, за поворотом легкую мужскую фигурку, вертящуюся волчком с раскинутыми руками прямо ей навстречу и замершую, застывшую перед ней с распростертыми объятьями и смущенным лицом… Да, это тоже было красиво — может быть, не менее красиво, чем нынешний день, — хотя и без моря, без олеандров, без дорогой одежды, без множества вещей, так пленительно звенящих, шуршащих вокруг.
Все эти вещи, все эти мелочи очень много значили для Зародыша. Он не мог их вообразить, а между тем прекрасно знал. И не только вещи. Он знал город, он знал улицы — по звукам, по особому гулу пространства, по скрещению сквозняков, которые говорили ему даже больше, чем скрип и скрежет под ногами Матери, чем ощущение подъемов и поворотов.
А уж как хорошо он знал собственный дом! Завихрения воздуха на лестнице, голос каждой двери… Да что там — если даже дверь была открыта, Зародыш понимал, в какую комнату они входят, сколько в ней окон, пуста она или заставлена мебелью. Все звучало и сообщало о своем присутствии: внесенная гитара, раковина на камине… У каждой вазочки, каждого стаканчика был ни с чем не сравнимый выдох. По–своему звучала даже пугающая, фальшивая глубина зеркала.