Выбрать главу

Тот потянулся было снова за желтой папкой, но Рачковский сказал:

— Это еще может пригодиться. Для статьи. Как орнамент. Так сказать, гарнир к основному блюду. Вот и позаботьтесь о нем.

Несколько дней после визита к Рачковскому Гуденко ходил совершенно опустошенный, не в силах собраться с мыслями, не то что сочинить какую-нибудь антиконституционную акцию со стороны «преступных эмигрантов». Голова отказывалась работать, и только одна мысль не давала покоя: кто же еще из его коллег вращается в окружении Степняка и его друзей? Первым попал под подозрение некий студент, приехавший с рекомендательным письмом от Короленки. Он чем-то не понравился Степняку, похоже, даже показался подозрительным. Но он и пробыл-то в Лондоне всего четыре дня, а затем отправился в Ирландию. А какие в Ирландии политические эмигранты? Не то. Курочкин? Но он настолько замкнут и погружен в свою работу, так нелюбопытен, что никому не придет в голову делиться с ним своими планами и намерениями. Двойной игры со стороны Волховского, Кропоткина, Чайковского он ни на минуту не допускал. Может, кто-нибудь из англичан? Но с какой стати эти опытные подпольщики будут посвящать англичанина в свои тайны? Ради чего? Что они могут сделать в России? Почему-то ему не приходило в голову, что он не так часто бывал у Степняка и Волховского, чтобы знать всех их гостей.

Несколько успокаивала только мысль, что если он сам не знает, кто его коллега, то и тот ничего не знает о нем. Впрочем, от этого не легче. Задание Рачковского не может быть выполнено. Какой заговор? Против кого? Какие такие антиконституционные акции? Вернее всего, что эмигранты занимались открытой гласной пропагандой, рассчитанной на Европу. А если помогали чем русским, кроме нелегальной литературы, то концы так глубоко запрятывали, что до них и не докопаешься. Да, ухватить за хвост этого увальня, этого медвежеватого, простодушного с виду Степняка немыслимо. Скользкий, как уж, не уцепишься.

Теперь выход найден.

Хвастливое признание наборщика, что он может подделывать даже сотенные ассигнации, окрылило Гуденку. Идея приспособить типографию Вольного фонда для печатания русских денежных знаков почудилась близкой и заиграла в его воображении всеми цветами радуги. Он гордился самой мыслью: фабрика фальшивой монеты — это же его детище! Такое не приходило в голову даже Рачковскому. И это действительно акция антиконституционная. Это слово еще в номере у Рачковского огорошило его, да так и осталось зловещим жупелом и к тому же задачей неосуществимой. А теперь — впереди гала-представление. Все технические подробности предприятия совершенно неважны. Можно допустить, что Курочкин не такой уж блестящий копиист, как ему самому кажется. Что за беда! Важно, чтобы типографию накрыла английская полиция в момент изготовления фальшивых ассигнаций. Лишь бы уговорить этого угрюмого Сергея Геннадиевича, опоить его до полубезумия, «до мании грандиоза». Внушить, что он наследник Гарибальди. Что надо, подобно его незабвенному кумиру, начинать дело, спасая порабощенные народы Южной Америки; кто там, к черту, разберется в русских ассигнациях. Вскружить голову этому мрачному олуху, сыграть на слабой струне. Он ведь, кажется, из затаенных честолюбцев, трусливых гордецов, которые так боятся провала, заранее трепещут в ожидании любой неудачи, что готовы на всю жизнь забиться в щель, лишь бы избежать возможного фиаско. Надо поить его сегодня, завтра, поить неделю до умопомрачения, вдохновить, зажечь фантазию.

Характеристика Курочкина, внезапно возникшая в воображении Гуденки, была слишком упрощенной. Честолюбивые мечты просыпались и начинали бушевать в нем лишь в дни запоя, когда вырывались наружу все надежды, загнанные глубоко внутрь тяжелым детством.

Незаконнорожденный сын обедневшего оренбургского помещика, угрюмого анахорета, и его рано умершей ключницы, он провел детские годы в бывшей девичьей, деля ее с французом-приживальцем. Все заботы о воспитании и образовании мальчика были передоверены этому опустившемуся равнодушному старику, постоянно пребывавшему под хмельком. Он не стеснялся называть ребенка бастардом, а по его примеру слуги попросту обзывали ублюдком. Ребенок рос одиноким, таким же, как и отец, угрюмым и молчаливым, не зная ни товарищей, ни материнской заботы. Самое большое удовольствие, доступное ему,— библиотека отца, где собраны были многие французские вольнодумцы, от Вольтера до Фурье. Это были его единственные собеседники, единственное общество, в котором он не чувствовал себя презираемым и обездоленным. Он не любил резвиться в старом парке, играть с деревенскими ребятишками, слушать по вечерам в кухне рассказы старого кучера и сплетни, приносимые из деревни кухаркой и горничной. Ничто его не сближало с родной природой, ни с народом. Гуденко ошибался. Он вырос не честолюбцем, а космополитом. Ему мечталось освобождать народы всего мира, любой страны и любого континента. И позже, в университете, он был далек от мыслей и стремлений народников и народовольцев. Страдания русского крестьянства чувствовал не более, чем страдания индейцев или кафров. Как все космополиты, он был рабом мышления абстрактного. Свобода представлялась ему в смутном образе женщины в развевающихся одеждах, с красным знаменем в руках, с босыми ногами, покоящимися на пышном облаке, как у бога Саваофа в сельской церкви. Раскабаление и процветание русских мужиков,, наделенных землей, освобожденных от помещичьего гнета, никогда не волновали его воображения. Ни тогда, когда вместе с другими студентами вышел на Казанскую площадь и был потом изгнан из университета, ни когда сотворил себе кумира из Джузеппе Гарибальди, считая, что все славные его итальянские походы и борьба за освобождение Италии — печальная игра обстоятельств, а по сути он борец за освобождение всего человечества.