Выбрать главу

Когда-то была усадьба на Сетуни, большой барский дом, добрая, веселая мать, маленькие братья и сестры, отец, крупный промышленник, щедрый, смелый, уверенный в себе. Горелки в старом саду, гости в будни и праздники. Из этого дома она ушла в женские фабричные казармы «Трехгорки», а оттуда — в ссылку. Мать умерла с горя. Отец разорился. Прошло десять лет. Тогда ей было двадцать. И вот, беспаспортная, бесприютная, она пришла к отцу в ветхую дачку в Петровском парке. О нет, не жить! Разве можно ей, беглой, затравленной, жить под отчим кровом?

На веранде обедали. Дети в грязных рубашонках, мятая скатерть в пятнах, обрюзгший седой отец. Он женился на гувернантке. И теперь эта скучная, бездарная женщина шарахнулась от нее, как от зачумленной, вышла из комнаты. А дети смотрели на старшую сестру с надеждой и тревогой — может, теперь что-нибудь изменится? Все будет по-прежнему, как при матери, раз сестра вернулась?

Потом они с отцом бродили по парку, не разбирая дороги, прямо по высокой зеленой траве, между редкими старыми липами. Отец каялся: «Не дворянское это дело заниматься какими-то спекуляциями, махинациями, векселями...» Он банкрот. Просил прощения за то, что пропали и те десять тысяч, какие завещала Ольге бабушка. И она утешала его.

А ведь для нее это было крушение надежд. В Женеве, в чужой семье, осталась ее шестимесячная девочка, и нужно было платить... И нужны деньги, чтобы устроить побег мужу, осужденному на бессрочную каторгу.

Она утешала отца. Он ни словом не упрекнул ее за безумно, бесплодно растраченную Молодость. Так и шли они по Петровскому парку молча. Две разбитые жизни, непохожие, чуждые по стремлениям и мечтам. Но у нее была цель и надежда. Он был пуст и жалок, сморщенный, съежившийся, как воздушный шар, из которого выпустили воздух. Бездомная, нищая, больная, она была счастливее его.

Вот это и надо писать. Пора идти на глубину. «Карьера нигилиста», «Домик на Волге» — все не то, не то. Спешка, штампы, риторика, все названо, а что показано? Как это сказал сегодня Минский: «Под неуклюжей, грубоватой внешностью Федота билось очень нежное сердце». Не в бровь, а в глаз. Знать бы, кого он имел в виду.

Омнибус остановился. Кто-то рядом сказал:

— Станция Степни. Конечная.

Так вот куда его занесло! Ист-Энд — район самой отчаянной нищеты.

Он вышел из омнибуса и сразу погрузился в облако зловония. Лачуги, хибары, бесконечно унылые казармы так закоптели в дыму, что можно только угадывать под слоем черноты, что они сложены из кирпича. Надо всем плотное неистребимое дыхание выгребных ям, гниющих овощей. Нет, нищеты, подобной лондонской, он не видал ни в одной стране! Ни в нищей Италии, ни в азиатской России. Не в парламент, сюда надо было притащить Минских и послушать, что бы они сказали о благородной роли спикера и правительства, где сила подчинена разуму.

Две зловещие старухи и благообразный старик в рваном плисовом костюме копались в свалке грязными костлявыми руками, откладывали в мешки железные коробки от крекера, прогорелые кастрюли, заржавленные вилки... Прошли мимо три пьяные женщины — скопище тряпья и грязи. Одна из них кокетливо, как, наверно, ей казалось, передернула плечами и крикнула ему:

— Эй, франт! Поставь стаканчик джина. Мне холодно,— и, не останавливаясь, прошла мимо.

Стаканчик джина — повсеместная формула. Так говорят и красотки в страусовых перьях с Пикадилли. Но те бесцеремонно хватают за рукав и тащат в ближайший бар, а эта даже не остановилась. Полная безнадежность. Стаканчик джина — только ритуал, бездумное бормотанье, вроде предобеденной молитвы. Смертельная инерция, за которой распад.

Около помойной ямы копошились ребятишки. Они выискивали еще не сгнившие листья капусты и салата. Тут же их ели, хвастаясь друг перед другом своими находками. Неужели они выживут?

Он пошел быстрее, не понимая, зачем пришел сюда, и зная, что он не уйдет отсюда, пока... А что — пока? Разве можно что-нибудь изменить? Но по крайней мере — знать и помнить. Уклониться от этого зрелища, щадя себя,— подлость, недостойная человека.

Заплутавшийся

Шифровальщик подарил Гуденко гитару. В безысходно тоскливые сумерки, когда соседи по пансионату еще не возвращались с работы, а суета хлопотливой горничной, громыхавшей в коридоре щетками и ведрами, затихала, он садился к окну и начинал мурлыкать под простенький аккомпанемент одну и ту же песенку: