Выбрать главу

— К чему это вы? — нетерпеливо спросил Волховский.

Его уже давно раздражал этот бессмысленный разговор, и сами стены этого кабака, и зеленоватые лица вокруг под колеблющимися китайскими абажурами. «Как в морге»,— подумал он.

— А к тому,— проглотив устрицу, ответил Гуденко,— что в России нет правящего класса. Нет аристократии. Сначала Петр окружил себя немчурой, всяким мещанским сбродом. При Екатерине певчие в ход пошли, выбирала жеребцов повыносливее. При Александре — Нессельроде, Каподистрия, маркиз де Траверсе. Что для них Россия? А истинные русские аристократы по деревням, в имениях, в навозе. Они до власти и рукой не дотянутся. «Местов нет». Как в дилижансе.

Его херувимское личико раскраснелось, голубые глазки требовательно искали у Волховского сочувствия. Он уже опрокинул бокальчика три шотландского эля и, казалось, был готов по-гусарски колобродить всю ночь. Деловой разговор явно не получался.

— Какой же вы вольнодумец! — улыбнулся Волховский.— Славянофил. Махровый славянофил. А я что-то среди них вольнодумцев не помню. Законопослушные.

— Ну это вы пальцем в небо. А впрочем, называйте как хотите. Но я поклонник английской конституции и твердой руки. Я знаю, что никакие реформочки, будь хоть лорисо-меликовские, будь хоть какие другие, Россию не спасут. Будем метаться из огня да в полымя, от конституции до полиции, пока не превратимся в немецкую колонию. Надо расшатывать этот порядок. Расшатывать любой ценой.

Что только он плетет! Английская конституция и твердая рука! Нарочно не придумаешь. А говорит веско и убежденно, как говорят русские помещики из военных в какой-нибудь оренбургской или вологодской глухомани. И широко раскрытые детские глаза смотрят с такой мольбой, как будто от него, Волховского, зависит будущее России. Это смущает, мешает говорить так резко, как хотелось бы. Хотя он знает, что резко говорить не следует, да и мирно спорить не стоит. У этого костромского тори такая каша в голове, что любой разговор надо начинать с азов. И все-таки не удержался, сказал:

— А вы не боитесь, что, когда порядок будет расшатан, все равно не вырастет идеальное здание английской конституции?

— А что же?

— Республика, например. Или крестьянская община возьмет верх и...

— Э, нет. Не пугайте. Пугачевская вольница — это не надолго. Через полгода царя-батюшку запросят мужички, потому как ничего другого не знают. Я мужичков не боюсь и вашего брата нигилистов не боюсь. А потому предлагаю — шатайте! Расшатывайте, а пожинать плоды будем мы. Аристократы. Могу предложить средства и переправить помогу. Ваш, так сказать, товар.

Неожиданно прорвавшийся темперамент сумбурного этого человека, его торгашеский лексикон против воли заразили Волховского, и в тон ему он спросил:

— Так сколько же ваша милость нам пожалует? Вы определили сумму?

— За кота в мешке? Скажите-ка лучше, что думаете издавать?

— Для начала хотя бы «Подпольную Россию» Степняка. Она еще не выходила на русском языке.

— Есть русские наборщики?

— Найдутся. Но вы, я смотрю, хотите вкорениться в самое дело? Не только помогать? Стоит ли? Не рано ли? При наших идейных разногласиях...

— Будьте покойны. Я слишком ленив, чтобы взваливать на свою шею ваши заботы. Просто хочется проверить, не маниловские ли мечтания этот самый Вольный фонд? Хоть и руки в крови, а все ж таки нигилисты идеалисты. Это-то мы понимаем.

Бесцеремонность Гуденки задевала. Трудно было не вспылить, но Волховский сдержался, предпочел промолчать. Сделал вид, что разглядывает публику.

За соседним столиком сидела очень молодая, сильно нарумяненная девица в оранжевом платье с глубоким вырезом. Пожилой джентльмен с кирпичным набрякшим лицом серьезно и сосредоточенно щекотал веточкой вереска прогалинку между ее грудями, стараясь проникнуть как можно глубже. Девица хихикала и ежилась. От резкого движения платье сползло с плеча. Волховский увидел маленькую, грушевидную, но уже обвислую грудь. В синеватом отсвете китайского абажура она показалась посиневшей, как на морозе. Мгновенное воспоминание пронзило его. Вот так же под Томском в свирепый ветреный осенний день арестантка, должно быть уголовница, копала канаву. Халат распахнулся, и обнажились посиневшие от холода жалкие груди. Ничего не случилось тогда. Никто ее не оскорбил, кажется, и надсмотрщика не было поблизости. Но его потрясло не чудовищное уродство каторжной жизни, не безысходная скудость серой земли, а убожество этой плоти, она могла бы быть ослепительной, прекрасной... И тогда первый и единственный раз в жизни он подумал, что, может, к лучшему что жена, Мария, умерла. Единомышленнице и другу не миновать ей было повторить судьбу этой женщины. На Каре, в Якутии, под Тобольском...