Выбрать главу

Она вздрогнула от резкого звука фанфар. Вдали по скаковой дорожке проводили под музыку лошадь, выигравшую дерби. Опомнилась, устыдилась. Вот что значит оказаться среди этого праздного, нелепого сборища. Ничему нельзя изменять. Даже образу жизни. Разыгрывается воображение, а его принимаешь за интуицию, сочиняешь целый роман. А ведь, кажется, никогда не занималась беллетристикой, не завидовала славе Жорж Занд. Все эти домыслы — пустое. Гипотеза без точных данных. Но почему же все это мгновенно пришло в голову и так стройно выстроилось? Должно быть, всякому свойственно подставлять чужую судьбу под свою собственную. Так близки и понятны самой все обиды безрадостного детства.

С трех лет росла в чужой семье. Отец — отставной капитан — горький пьяница. Умер, когда была еще малюткой. Оставил мать с пятью детьми. Беспомощная, слабохарактерная женщина, она не могла растить такую ораву и отправила младшую в имение своих сестер. Там она оказалась на попечении полугувернантки, полуприживалки Мимины, старухи, подавленной тревогой о своем безотрадном будущем, мыслями о смерти, о болезнях, о бездомности. Детства не было. Никто не брал ее на руки. Никто не приласкал. Вместо колыбельной песенки — сиплый лепет старухи: «Где стол был яств, там гроб стоит. Надгробные там воют лики...» И, засыпая, она видела лики, огромные, почерневшие, как на старой иконе в людской, без туловищ, одни зловещие головы. А старческий голос снова молитвенно шептал: «О ты, в пространстве бесконечный,— един в трех лицах божества...» И виделись вовсе не божества, а три черепа с треугольными дырками вместо носов, с огромными оскаленными зубами. О, как страшно быть маленькой! Когда ее несправедливо наказывали, она убегала, бросалась на колени перед образом, шепотом жаловалась богу. Тетка настигала ее, допрашивала, что там она шепчет. И услышав почти беззвучное «так», сварливо объясняла, что к богу не обращаются с пустяками, а только с молитвами.

Какой-то пьяный джентльмен, в сбившемся набок галстуке, нетвердо держащийся на ногах, балансируя палкой в одной руке и беговой программой в другой, с трудом взобрался на пригорок. Остановился перед Верой Ивановной, посмотрел остекленевшим взглядом и спросил:

— Вы монахиня?

Она молча кивнула.

— Офелия! О нимфа! Помяни меня в своих молитвах. Если Бедуинка не придет первой, я отправлюсь в мир иной...

И, спотыкаясь, поплелся вниз.

Вера Ивановна вздохнула облегченно. Хорошо, что разговор оказался недолгим. Но где же все-таки Сергей?

А Степняк в глубокой задумчивости стоял около загончика с весами. Близорукость, как это часто случалось, и на этот раз подвела его. Только масть оказалась такой же. Вороная кобыла. Кор-де-бра, прелестная, тонконогая, легкая, ничуть не была похожа на могучего орловского жеребца Варвара. В тот памятный августовский день стремительный, сказочно резвый, он унес его с Большой Итальянской, только искры брызгали из-под копыт. Варвару он навсегда обязан жизнью и свободой.

В какой-то газетенке написали: «Злоумышленника умчал апокалипсический конь. Конь Блед». Ох уж эти желтые борзописцы! Можно ли вороного коня назвать конь Блед?

...Он вернулся тогда в Петербург из Швейцарии, все еще не опомнившийся от счастливого избавления из итальянской тюрьмы, охваченный неколебимой верой в чудеса. В майском солнце победно сиял шпиль Адмиралтейства, розовые закаты безмятежно тонули в Неве, по вечерам над ней разверзались огромные черные пасти разводимых мостов, всегда ввергавших его в волшебное средневековье. Прогулки за полночь с любимой, и Фанни виделась тогда не курсисткой-медичкой Фанни Личкус, а Кармен с кровавой розой в зубах.

Нет, это был не только угар счастливого избавления, хмель молодости и весны. Не один он, все кругом ждали отрадных перемен. С разбегу, с размаху, ему казалось, вот-вот начнется небывалое. Ведь только что оправдали Веру Засулич. Вся Россия за нее. Даже суд присяжных — все эти отцы города из Гостиного двора, сенаторы не смогли преодолеть в себе чувства справедливости, а может, и восторга перед отвагой и кристальным бескорыстием молодой девушки. Это огромная нравственная победа над заскорузлыми сердцами, над чиновничьей угодливостью, над рабской покорностью. Самодержец-то жаждал крови!