Владимир Шапко
Счастья маленький баульчик
Повесть
Рис. Владимира Ганзина
…И опять был резкий, белый запах перевязочной, с леденяще-стерильным позвякиванием хирургических инструментов, с липким, замирающим ожиданием боли.
На своей руке он почувствовал холодные, боязливые пальцы сестры. Пошел за ней.
— Сюда, сюда, Ванечка, — помогала ему сестра. — Ноги, ноги спусти со стола…
— Галя, дай ему немного…
В нос ударил запах спирта, он приоткрыл рот, запрокидываясь, дал влить в себя из тряского, плещущегося стаканчика. «Ну чего она трясется каждый раз!» — успел подумать только с досадой, как опять услышал эти боязливые пальцы — они бегали вокруг него, разматывали бинты.
— Ну-ка, Галя, теперь я сам… — Он ощутил уверенные руки Марка Ефимовича — и дыхание остановилось. — Ничего, ничего, Ваня, не волнуйся… Так, так… На лице отличненько, отличненько. Что чувствуешь, Ваня?
— Холодно… От вашего дыхания…
— А-а! Потому что кожа, кожа, а не мясо!.. Так, а вот на шее… на груди… тут, брат, плохо. Струп снова плохой. Снова нагноение. Придется, Ваня, опять с бинтом сдернуть… Ну-ка, приготовься! Галя, придержи его…
Обеими руками он ухватился за край стола, напрягся. Ударила боль и отбросила сознание…
Словно вечность прошла. Вместе с неумолимым нашатырем жгучим, саднящим обручем подперло голову — и выдавило рассыпающееся сознание наверх; вздыбливаясь, он застонал. И в сплошную эту развороченную боль, студенисто-красно трепещущую на месте его шеи, его груди, быстрыми ножами била другая боль — сильней, непереносимей: Марк Ефимович торопливо чистил, обрабатывал рану.
— Терпи, терпи, Ваня, атаманом будешь… терпи… Галя, уснула?! Не видишь — заливает! Где у тебя тампоны, черт тебя дери!.. Так, так, сухни, сухни… и здесь… Молодец!..
Пылали, плавали в красном голоса соседей по палате. То приближались они, будто прямо в ухо кричали, то отдалялись, гасли:
— …ты смотри, беда какая! На перевязку — своими ногами, обратно уже на каталке везут. Бездыханного. Сколько может вынести человек. И через три дня опять пойдет…
— А толку-то?.. Кому он нужен такой?..
— Ну ты!.. Опять каркаешь?.. Жене, сыну — вот кому! Понял?!
— Хххы, жене, сыну… Это спервачка так. С горячки. А приедут, увидят его, да без бинтов — не то запоют…
— Врешь, гад! Она письма ему пишет! Она…
— Ну пишет… Ну прочел ты ему три письма — и что?.. Он тебе «спасибо» сказал — и все. А написать-то не попросил. И не попросит… Не-ет, он понимает: хана ему. Потому и молчит все время. Понима-ает…
— Заткнись лучше, падаль, пока… пока костыля не схлопотал!
— Но-но! Полегче на поворотах! О себе б не мешало подзадуматься. Как самого-то примут… Развоевался… Воин одноногий…
Замолчали, враждебно поскрипывая кроватями.
Он лежал не шелохнувшись. Услыхал тупой резиновый постук костылей, потом склоненное к нему лицо.
— Ваня, ну как ты, браток?
Он замер.
— Не взошел еще в себя, бедняга… — отодвинулось, отдалилось и опять тупо застучало от него.
Несильно уже, игольчатым эхом, все пожаливал память тонюсенький голосок: хана ему! он понима-ает! Хана-а!.. Ежедневный, дребезжащий, желчненько-издыхающий этот голосок от дальней стены палаты вызывал прежде, помимо злой беспомощной обиды, такой же молчаливый злой протест, несогласие: врешь, подлец, не кончился я! не хана мне! посмотрим!.. Но сегодня не задевали голоса соседей. Безразличны они ему стали. Противны. Противны их и человечные, и иезуитские слова. Хватит. Точка. Баста.
Глубокой ночью он долго ощупывал в уборной всхлипывающий под потолком сливной бачок. По болтающейся цепочке добрался до сырого осклизлого кольца с острыми незамкнутыми концами. Вывернул его. Оступившись на пол, торопливо стал засучивать рукав. Замер, вслушиваясь… С потолка, словно одна и та же, монотонно падала капля. Ударяла в плечо. Как подталкивала. И не было сил сдвинуться от нее, уйти, закрыться…
В дальней части коридора показался раненый на костылях. Настраиваясь по коридору, тощую ногу в вислой трусине переставлял с замедленностью нерешительного журавля, участвуя тихо костылями. Останавливался. По-птичьи выдвигая головой, вслушивался в темную, больную духоту из раскрытых дверей палат… Дальше нога плыла, осторожно ставилась.
Возле глухой узкой двери уборной покашливал, кхекал. Нерешительный, смущающийся. Деликатно, костяшкой пальца, постучал:
— Ваня, ты тута?..
Вдруг увидел кровь. Наползающую из-под двери. К ноге его. Откинулся назад, чуть не вылетев из костылей, закричал: