Выбрать главу

Санитарки окружили Митьку, заглядывали к нему, раненый в костылях стеснительно трогал его голову.

17

Через трое суток на узловой станции Арысь перед посадкой в товарные вагоны люди проходили санпропускник. От станции на отшибе к плоскому зданию бани вилась нескончаемая очередь. Высокая железная труба, взятая в скрипучие проволочные растяжки, полоскала черным дымом прямо в полупустыню, Там вдали у горизонта в белом мареве знойными сухарями проплывали верблюды. И все вокруг: и сама баня, и очередь к ней, и станция справа, и дальше глинобитные дувалы и дома, точно густо павшие в молитве мусульмане с проостренной ими в небо мечетью-мольбой — все зыбко пошевеливалось, словно приглушенно бормотало в этом белесом зное полупустыни. Ни деревца вокруг, ни тенечка…

Пока мылись, солнце перекатилось на самый край полупустыни и там остывало. У его подножья молитвой падал мусульманин, обугленный, как муравей, На мечети бился горлинкой голосок муллы.

Потом товарняк «пятьсот-веселый» стучал и стучал за убегающими лучами солнца, а в вагонах вповалку спали помытые, намаявшиеся пассажиры.

Наутро навстречу поезду, как зеленый прохладный кораблик, выплыл из голой степи городок Джамбул. Но не успел состав вползти в станцию, еще лязгали буфера, шипели тормозные шланги, еще плыл, никак не мог остановиться деревянный обшарпанный вокзал, а вровень с вагонами уже бодро побежали какие-то люди в полувоенных картузах, но с винтовками настоящими. «Выгружайсь! Выгружайсь! Вагоны освобождай! Приехали!»

Вот тебе и городок зеленый Джамбул! Думали, остановятся на полчасика — паровозик попьет водицы, отдышится — да и дальше постучат, и к вечеру, глядишь, и Алма-Ата, а тут — на тебе! — новая пересадка. Скоро так, глядишь, и в голой степи пересадки начнут устраивать…

А эшелон минут через пять — точно вымолоченный на пути людьми и вещами, полностью вышелушенный, пустой — погнал назад, и полувоенные, вися на подножках, целеустремленно и строго смотрели вдаль. Люди побрели через пути к вокзалу, к приподнятому деревянному перрону, закидывали наверх детей, вещи, сами лезли. Перрон на глазах превращался все в тот же вялый, измученный, бесколесный табор.

На знойном и пустом, как степь, базаре неподалеку от станции Катя и Митька долго спорили под вывеской «Ремонт часов». В конце концов Катя решительно дернула дверь хибарки — и Митьке ничего не оставалось, как проследовать за ней.

Маленькие Катины часики толстый недовольный человек долго разглядывал увеличенным жутко глазом. Точно пойманную блоху. Ковырял внутренности отверточкой, пинцетиком — проверял на всяческий ход. Наконец скинул «глаз» в руку, не глядя на Катю назвал цену. «Да вы что?!» — возмутилась Катя. «Ладно, ладно! — сразу остановил ее злым, безоговорочным взмахом пухлой руки. — Ладно… — и будто голодной собаке кинул: — Еще три сотни…»

Необычного, странного вида пирожки жарились в бараньем жиру на прокопченном противне. Походили они на длинные африканские пироги, севшие на мели. И мели эти вдруг ожили, закипели. Прокопченный узбек в тюбетейке лопаточкой снимал, скидывал готовые, золотистые в большую чашку, тут же ловко защипывал в тесто новой требухи, новые кидал «пироги» на мели. Его прокопченный сынишка ползал на карачках, совал под противень в ржавую прогоревшую печку кизяк. Отворачиваясь от жара, железным прутом вышуровывал в густой долгий дым короткие горстки искорок.

Не слушая предупреждений матери, Митька выхватил из чашки, начал перекидывать с руки на руку длинную огненную эту пирогу, не удержался, откусил ароматной золотистости, катал, перекатывал во рту, обдувал, студил, капля слюнями на землю, но снова не удержался — раньше времени проглотил. Прослушал — и сломался от боли…

Потом прокопченный узбек держал на вытянутой руке прокопченный чайник и со всепонимающей грустью смотрел, как веснушчатый русский парнишка, точно жадный птенец вытягиваясь и закатывая глаза, пил, заглатывал из носика чайника тепловатую воду, ухватив себя за тощие ляжки…