Снарядив флагманскую квинкверему так, чтобы всем было ясно, кто на ней находится, Сципион во главе флотилии вышел в море и направился к Карфагену. Гней Октавий берегом повел туда же легионы.
Публий верно построил атаку устрашения: пунийцы, завидев гордого победителя в своем родном заливе, куда шестьсот лет не смел заглядывать ни один вражеский корабль, забыли и о шестикратном превосходстве собственного флота, который, правда, не мог быть полностью укомплектован гребцами, и о том, что они являются лучшими мореходами в мире. В городе поднялась паника, и вскоре навстречу римлянам вышла одна единственная квадрирема, с бортов до мачт унизанная всяческими знаками изъявления покорности и мольбы. На ней следовали послы к Сципиону. Однако проконсул не принял их, а через глашатая назначил им встречу в Тунете, в том самом дворце, в котором год назад они же лгали ему о миролюбии.
После этого Сципион велел своей эскадре притормозить, а сам на флагмане проследовал дальше и, выказав презрение многовековому морскому владычеству Карфагена, проплыл у самого входа в порт, любуясь панорамой города. У сопровождающих его римлян захватило дух от созерцания этого современного Вавилона в два, если не в три раза превосходящего Рим. Но Сципион видел Сиракузы, ненамного уступавшие Карфагену по площади, а кроме того, чувствовал себя победителем, потому сохранил невозмутимость и твердо смотрел перед собою, как бы состязаясь с городом в величавости. В сравнении с Сиракузами здесь даже с такого расстояния угадывался более напряженный жизненный ритм, ощущался зуд суетливости, которым страдало местное население, и при этом Карфаген выглядел сумрачным, громоздким, довлеющим над людьми.
— Каков злодей, а? — обратился Сципион к товарищам, указывая на город. — Ну да больше он не опасен миру. Мы вырвали у этого чудовища ядовитый зуб, и теперь оно превратится в безобидное домашнее животное, которое будет мирно пастись на морских просторах Средиземноморья и приносить пользу человечеству!
— Что-то тебя, Публий, потянуло на патетику. Уж не собираешься ли ты в послевоенное время сделаться поэтом? — поинтересовался Ветурий Филон.
— Если наша жизнь будет по-настоящему поэтична, то незазорно и нам с тобою, Луций, переквалифицироваться в поэты, — ответил Публий и, помолчав, добавил:
— А перед таким грандиозным зрелищем, как Карфаген, невозможно сохранять будничное настроение… даже, если это и побежденный Карфаген.
Римский флот возвратился на свою стоянку под Утикой уже ночью. А в один из ближайших дней Сципион снова покинул лагерь и направился в Тунет.
Но тут новое событие заставило его изменить маршрут и с частью войска двинуться на Великие Равнины, туда, где некогда произошло сражение с Газдрубалом. Дело в том, что Вермина набрал двадцатитысячную армию, половину которой составляла конница, и шел теперь с нею к Карфагену.
Повстречавшись с противником, Сципион предварительным маневрированием разжег молодой задор нумидийца и завлек его в решительную битву. Проконсул построил бой в присущем ему стиле и, как обычно, не просто победил, а уничтожил вражеское войско, даже конница в массе своей не избегла участи быть истребленной. Спасся только сам Вермина с кучкой приближенных. Это сражение стало как бы эхом прогремевшей незадолго перед тем грозы. Пунийцы еще не успели обрадоваться прибытию союзного войска, как уже должны были оплакивать его гибель.
Быстро разделавшись с очередным и последним противником, Сципион вернулся в Тунет, где и встретился с карфагенским посольством.
Как и в первый раз, пунийцы прислали к проконсулу тридцать высших своих сановников, как и раньше те бухнулись перед ним на колени и вознесли к нему мольбы о пощаде. Движения грузных патриархов по-прежнему были до смешного неуклюжи, но теперь на этих людей не столько воздействовал вес собственных рыхлых тел, сколько давила тяжесть всеобщей беды, их осеняло бледное сияние истинного страдания, и оттого сцена, в точности повторявшая прошлогоднюю комедию, ныне воспринималась трагически. На первых ролях в этом посольстве выступали Ганнон Великий, получивший громкое званье от знаменитого предка, возглавлявшего Карфаген в войне против Дионисия, и Газдрубал по прозвищу Миротворец, которого политические враги, переиначивая почетное имя, наградили кличкой «Козел». Оба они предвидели несчастье, постигшее сегодня Родину, еще семнадцать лет назад и, идя к Сципиону, конечно же, честно намеревались просить мира. Искренне горевали и те, кто еще недавно издевался над римскими послами, ибо понимали, что пришло время платить.
Сципион же принял делегацию, восседая, как на троне, на высоком кресле, и, сдвинув брови, всем обликом выражал непреклонную суровость. Его окружали столь же насупленные легаты сенаторских чинов.
С речью выступил Газдрубал. Он сразу и безоговорочно признал вину своего государства за происшедшую войну и ее последствия. Однако, вспоминая историю Отечества, каковая исчисляла много славных деяний, Газдрубал рисовал портрет Карфагена как великого города и великой державы и во имя достойных предков просил пощадить неразумных потомков. Выдающееся прошлое Карфагена, по его словам, свидетельствовало о значительном потенциале пунийского народа и давало надежду на его излечение в последующем, в связи с чем, он предлагал Риму выступить не в качестве палача, а в роли лекаря. В общем, он говорил созвучно мнению Сципиона о будущем цивилизации, отчасти потому, что это было близко его собственным убеждениям, а в некоторой степени, наверное, и из желания угодить проконсулу, образ мыслей которого был ему известен из общения с делегацией Луция Бебия. Осуждая нынешние нравы своих сограждан, Газдрубал все же проявлял к соплеменникам отеческое сострадание, подобно матери, любящей беспутного сынка ничуть не меньше, чем порядочного, и молил о снисхождении к людям, заблудшим в мире искусственных страстей, оправдывая их, в частности, за разграбление римского каравана во время перемирия голодом в полуосажденном городе.
Слушая этого человека, принимающего на себя все прегрешения своего народа, не кивающего на Ганнибала и прочих сторонников партии Баркидов, бывших авторами несчастливой войны, умеющего и в столь крайнем унижении выглядеть гордым и значительным, Сципион испытывал желание сойти вниз и утешить его как равный равного, но, зная по опыту, что с пунийцами такое поведение недопустимо, сдерживал эмоции и сохранял надменный облик.
Между тем Газдрубал еще раз произнес торжественный гимн Карфагену, очень походивший на похвальное слово покойнику во время погребального обряда, и, завершив речь, залился слезами.
Усилием воли Сципион представил себе другие слезы, виденные им ранее, и остался холоден к происходящему. Он повелел послам удалиться и прибыть за ответом завтра, после чего собрал своих легатов и приступил к обсуждению судьбы Карфагена.
Признав полное поражение своего государства, Газдрубал не стал выдвигать каких-либо условий для реализации мира, справедливо предоставив победителям право диктовать собственную волю, и лишь просил о снисхождении. Это вполне устраивало Сципиона. Он мог навязать Карфагену договор, соответствующий своим давним устремлениям, и одновременно сохранить позу дающего, выглядеть перед нейтральными странами благодетелем. Но в его окружении многие офицеры, уже больше ощущавшие себя сенаторами, а не легатами, во время обсуждения стали настаивать на продолжении войны до окончательного сокрушения противника, до физического уничтожения Карфагена и карфагенян. Сципион долго доказывал, что осада вражеской столицы будет не просто боевой операцией, а новой войной, причем войной неправедной, в которой сочувствие всей ойкумены перейдет уже на сторону пунийцев. В конце концов силой убеждения и своего авторитета Сципион добился от советников поддержки защищаемого им мнения, и на следующий день послам был зачитан текст проекта мирного договора Рима с Карфагеном.