На этом месте мысль Публия оборвалась, так как краем глаза он увидел Эмилию, скользнувшую из женских покоев в направлении перистиля. Он заметил, как она тайком посмотрела на него и тем проявила желание общенья, но не решилась окликнуть мужа, боясь помешать ему в размышлениях. Тут Публий ясно осознал необходимость для него самого и для его близких окунуться в поток семейных радостей, звучащий нежным шелестом любовных ласк и веселым журчаньем детского лепета и смеха. Ему в тот же миг захотелось догнать Эмилию и, по возможности, возместить ей лишения долгих лет разлуки, но он почему-то замешкался и ушел в таблин.
Уединившись в кабинете, Публий углубился в анализ своих чувств. Его томила внутренняя тень, лежащая на в целом светлом отношении к жене, а он хотел выйти к ней, только полностью очистившись от сомнений и призраков былых страстей. Ему вспомнилась их первая по его возвращении из Африки встреча. Тогда, увидев ее, он сразу ощутил всплеск искренней радости, но это была радость друга, а не любовника, и только позднее его слегка взволновала ее женственность. А между тем аристократическая, интеллектуальная красота Эмилии не потерпела ущерба от времени, и на пороге тридцатилетия Павла была столь же прекрасна, как и в двадцать лет, что всегда отличает женщин, питающих внешнюю прелесть глубинными родниками духа, от простушек, чья скоропортящаяся девическая миловидность, не имея корней в душе, быстро вырождается в гримасу тупоумной мегеры. И хотя она немного пополнела, это тоже не портило ее, поскольку придавало телесным формам зрелую округлость, уподобляя весь облик налитому спелому плоду.
Глазами Публий видел, сколь хороша Эмилия, но его чувства были сориентированы на иную красоту и устремлены к другому образу. Пройдя эстетическое воспитание в годы молодости, его душа навсегда усвоила те давние каноны прекрасного и с того времени неукоснительно следовала им в симпатиях, антипатиях и влечениях. В поисках родной своему духу красоты Публий вновь и вновь возвращался мыслью к испанскому чуду, сверкнувшему перед ним вспышкой эмоционального света, озарившего на миг сказочную страну и тут же погасшего, в результате чего у него остался лишь бестелесный образ идеала, не способный заполнить собою жизнь и одновременно затмевающий все прочие ценности. Любой порыв его чувств неизменно разбивался об испанскую преграду и разливался по душе томящей тоской. Но, обращаясь памятью к мучительной сцене пира на свадьбе Виолы, Публий в который раз вынужден был признать свое бессилие перед задачей, поставленной ему судьбой. Повторись все заново, он опять поступил бы так же и не только из соображений политики, нравственности и римской гордости, но и во имя самой страсти, так как, дав волю чувствам, он не достиг бы в любви с той женщиной ничего значительного, а физическая близость с существом иной духовной природы привела бы только к разочарованию и гибели идеала. Увы, Виола явилась в мир лишь как обещание счастья людям далекого неведомого будущего, указав примитивному обществу вершину эстетических возможностей человечества, будучи в то же время обречена в земной жизни на попрание своих достоинств как из-за невежества окружающих, так и ввиду неразвитости собственной души. Остается только удивляться расточительности природы, которая неразумно разбрасывает человеческие таланты по свету, как икринки в море, тогда как лишь незначительная часть их задерживается в дырявом ковше Фортуны, а остальные, просыпаясь сквозь прорехи, упадают в грязь.
Итак, очистив душу едкой щелочью анализа от лишних эмоций, Публий в очередной раз пришел к выводу, что сожалеть ему не о чем, поскольку печальный исход его встречи с иберийской красавицей был неизбежен. И все же, вспоминая об Испании, он всегда испытывал чувство, подобное по типу, но, конечно же, не по силе, переживаниям купца при виде морских вод на месте, где канули в пучину его корабли, утащившие с собою в сумрачные глубины груз пурпурных тканей, драгоценных камней, произведений человеческого искусства и дорогих вин.
И при всем том, Публий понимал, что лучшей жены, чем Эмилия, у него быть не могло, и сознание этого заставляло его раскрывать ей навстречу свои объятия. Так разум одержал победу над своенравием чувств сегодня, так же происходило и в дальнейшем. Однако интимная часть семейной жизни постоянно требовала от него усилий воли и этим изнуряла его.
Всю сознательную жизнь идя к заветной цели в области общественных дел, давясь меж жерновов интересов различных партий и слоев населения, он вынужден был вступать в компромиссы и, дабы честно вести главную линию своей политики, допускать лицемерие в частностях. Человеку, ощущающему в себе истинно значимые для общества таланты, естественным образом чужда ложь — оружие тех, кто стремится занять место выше обусловленного его способностями. Поэтому, с честью выдержав все испытания, пройдя великий путь в основном без духовных и физических потерь, Публий устал только от одного — от необходимости хитрить, пусть в незначительной степени, в народном собрании, на войсковой сходке, ловчить в курии. Теперь же, достигнув в государстве положения, соответствующего значимости своей личности, он надеялся, что тем самым заслужил право на абсолютную искренность в обращении со всеми согражданами, но вдруг в первый же день по возвращении из похода в собственном доме столкнулся с тем самым злом, каковое повсюду преследовало его прежде, и должен был имитировать пыл влюбленного, не будучи влюбленным — удручающая насмешка судьбы над его мечтою!
Позднее, когда Публий вновь привык к жене, супружеские обязанности стали менее тяготить его, и порою ему даже казалось, что его отношение к Эмилии и есть наилучший род чувств мужчины к женщине. Но в один из таких периодов уравновешенного состояния его постиг новый моральный удар. Увидев, выходя однажды из спального покоя, пятилетнего сына, хилого и слабого, с непропорционально большой головой, сосредоточенно пускающего кораблик в бассейне атрия, он вдруг ощутил свою ответственность за болезнь этого несчастного существа. «Какова любовь, таков и плод, — подумалось ему, — любовь рахитична, болен и сын». Тайное стало явным: то, что он пытался запрятать в глубине души, выплыло на поверхность и, облекшись в человеческую плоть, теперь постоянно было перед глазами. Это вновь внутренне осложнило его отношение к Эмилии, зато сыну, мучаясь сознанием вины перед ним, он стал уделять внимания больше.
Маленький Публий пребывал в том возрасте, когда дети еще находятся под опекой матери, и потому редко покидал женскую половину дома. Но с некоторых пор отец все чаще зазывал его к себе или, в теплые дни, — в перистиль и целые часы проводил в играх с ним. Мальчик был очень стеснительным, что мешало ему проявлять лучшие задатки, и оттого казался несообразительным, однако при доброжелательном подходе в нем можно было обнаружить не только острую смекалку, но и совсем недетскую рассудительность. Все больше занимаясь с сыном, Публий раскрывал в нем все новые и новые способности и, вспоминая себя в такие годы, должен был признаться, что во многом уступал ему. Его любовь к сыну усилилась, но вместе с тем стала сильнее и скорбь по поводу болезни. Чем заметнее оказывались блестки талантов в мальчике, тем больнее было видеть, как тонут они во мраке неестественно быстро наступающего утомления.
Вдобавок ко всем бедам, это обиженное природой создание невзлюбила мать. Не имея слабостей, будучи в каком-то смысле совершенством, Эмилия в своей гордости, доходящей до надменности, требовала безупречности от всего, относящегося к ней. Неудачный же, по ее мнению, ребенок уязвлял в ней сознание собственного достоинства, и хотя она всячески скрывала неприязнь, чувствительный мальчик знал, что его не любят.
Сципион довольно скоро разобрался во взаимоотношениях матери и сына, но его тактичные попытки навести мосты между их душами не принесли успеха.
Вообще, Эмилия из всех людей признавала равным себе только мужа, а к остальным окружающим относилась с презрительным высокомерием. Она затерзала деспотизмом не только слуг, но и жену Луция Ветурию и даже покушалась на авторитет Помпонии. Правда, величавая матрона умела дать отпор властолюбивой невестке. В своих притязаниях они были равны, поскольку черпали амбиции из одного источника: Эмилия считала себя вправе повелевать всем женским миром как жена первого человека в государстве, а Помпония сознавала, что не имеет права уступить кому-либо, будучи матерью того, кто не уступил никому, и пред кем, наоборот, склонились все: и соперники внутренние, и враги заморские.