И, когда Сомс удалился, он занял свое прежнее место у окна в фонаре.
Сомс шел по Пикадилли, углубившись в размышления, вызванные словами кузена. Он всегда трудился и копил, а Джордж всегда бездельничал и транжирил; и все-таки, если дело дойдет до конфискации, то в первую голову будет ограблен он, бережливый труженик! Это было отрицанием всякой добродетели, ниспровержением всех форсайтских принципов. А может ли цивилизация строиться на каких-либо иных принципах? Сомс полагал, что не может. Правда, картин у него не отберут — не поймут их ценности. Но сколько будут стоить картины, если эти сумасброды начнут нажимать на капитал? Ровным счетом ничего. «Я не за себя тревожусь, — думал он. — Я мог бы жить на пятьсот фунтов в год — в моем-то возрасте — и не заметил бы разницы». Но Флер! Это состояние, так умно застрахованное, эти сокровища, так старательно выбранные и накопленные, — все это предназначалось для нее. И если окажется, что он не сможет передать или завещать их дочери, тогда жизнь бессмысленна, и что пользы тогда ходить на сумасшедшую футуристическую выставку и раздумывать, есть ли у «будетлян» какое-нибудь будущее?
Как бы там ни было, прибыв в галерею на Корк-стрит, он заплатил свой шиллинг, купил каталог и вошел. По зале слонялось человек десять посетителей. Сомс храбро двинулся к чему-то, что показалось ему похожим на фонарный столб, накренившийся от столкновения с автобусом. Вещь была выдвинута на три шага от стены и в каталоге названа «Юпитером». Сомс с любопытством осматривал ее, так как с недавнего времени уделял некоторое внимание скульптуре. «Если это Юпитер, — думал он, — то какова же Юнона?» И вдруг, как раз напротив, он узрел и ее. Богиня показалась ему как нельзя более похожей на водокачку с двумя рычагами, слегка запорошенную снегом. Он глядел на нее в недоумении, когда налево, рядом с ним, остановились двое.
— Сногсшибательно! — громко сказал один из них.
— Жаргонное словечко! — проворчал про себя Сомс.
Мальчишеский голос другого возразил:
— Брось, старина! Это же издевательство над зрителями. Он, когда мастерил свою олимпийскую парочку, верно, приговаривал: «Посмотрим, как проглотит их наше дурачье». А дурачье глотает и облизывается.
— Ах ты, зеленый зубоскал! Воспович — новатор. Не видишь разве, что он вносит в ваяние сатиру? Будущее пластического искусства, музыки, живописи, даже архитектуры — в сатире. Ничего не попишешь. Народ устал для чувствительности нет почвы: из нас вышибли всякую чувствительность.
— Так. Но я считаю себя вправе питать некоторую слабость к красоте. Я прошел через войну. Вы обронили платок, сэр.
Сомс увидел протянутый ему носовой платок. Он взял его с присущей ему подозрительностью и поднес к носу. Запах был правильный — чуть пахло одеколоном, метка в уголке. Несколько успокоившись. Сомс поднял глаза на молодого человека. У него были уши фавна, смеющийся рот со щеточкой усов над углами губ и маленькие живые глаза. В одежде ничего экстравагантного.
— Благодарю вас, — сказал он и, движимый раздражением против скульптора, добавил: — Рад слышать, что вы цените красоту; в наши дни это редкость.
— Я на ней помешан, — сказал молодой человек. — Но мы с вами, сэр, последние представители старой гвардии.
Сомс улыбнулся.
— Если вы в самом деле любите живопись, вот вам моя карточка. В любое воскресенье я могу показать вам несколько недурных картин, если вам придет охота, катаясь по реке, заглянуть ко мне.
— Страшно мило с вашей стороны, сэр. Заскочу непременно. Меня зовут Монт, Майкл Монт.
Он поспешно снял шляпу.
Сомс, уже раскаиваясь в своем внезапном порыве, также слегка приподнял шляпу и покосился на второго из молодых людей. Лиловый галстук, препротивные бачки, точно два слизняка, и презрительно прищуренные глаза — вероятно, поэт!
За много лет Сомс в первый раз допустил падобную оплошность и, взволнованный, уселся в нише. Чего ради ему вздумалось дать свою карточку какому-то вертоплясу, который водится с подобными субъектами? И образ Флер, всегда таившийся за каждым его помыслом, выступил, как с боем часов выступает заводная филигранная фигура на старых курантах. На стенде против ниши висело белое полотно, а на нем множество желто-красных, точно помидоры, кубиков — и больше ничего, как показалось Сомсу из его убежища. Заглянул в каталог: N 32, «Город будущего» — Пол Пост. «Полагаю, тоже сатира, — подумал он. — Ну и чушь!» Но следующая его мысль была уже осторожней. Нельзя торопиться с осуждением. Имела же успех — и очень громкий — полосатая мазня Монэ; а пуантилисты, а Гогэн? Даже после постимпрессионистов было два-три художника, над которыми смеяться не приходится. За те тридцать восемь лет, что Сомс был ценителем живописи, он наблюдал столько «движений», столько было приливов и отливов во вкусах и в самой технике письма, что мог бы сказать с уверенностью только одно: на всякой перемене моды можно заработать. Возможно, что и теперь перед ним был один из тех случаев, когда надо или подавить в себе врожденные инстинкты, или упустить выгодную сделку. Он встал и застыл перед картиной, мучительно стараясь увидеть ее глазами других. Над желто-красными кубиками оказалось нечто, что он принял было за лучи заходящего солнца, пока кто-то из публики не сказал мимоходом: «Удивительно дан аэроплан, не правда ли?» Под кубиками шла белая полоса, иссеченная черными вертикалями, которым Сомс уж вовсе не мог подобрать никакого значения, пока не подошел кто-то еще и не прошептал: «Сколько экспрессии придает этот передний план!» Экспрессия? Выразительность? А что же тут выражено? Сомс вернулся к своему креслу в нише. «Умора», — сказал бы его отец и не дал бы за эту вещь ни полпенни. Экспрессия! На континенте, как он слышал, теперь все поголовно стали экспрессионистами. Докатилось, значит, и до нас. Ему вспомнилась первая волна инфлюэнцы в тысяча восемьсот восемьдесят седьмом или восьмом году, которая шла, как говорили, из Китая. А откуда, интересно, пошел экспрессионизм? форменная эпидемия!