Выбрать главу

- А ты как живёшь? - спросила Люда.

Я не знал, что отвечать.

Она приостановилась, пристально посмотрела на меня. Я видел, как опять стали меркнуть её яркие глаза, в них появилась тоска пустынного осеннего неба - это отразилась в них, как в зеркале, моя тоска.

- Эх, Генка! Все нудишься! Я так и знала.

Мы подошли к маленькому двухэтажному домику канареечного цвета, притаившемуся за серебристыми кустами дикой маслины и густыми вязами.

В комнате Люда сказала:

- Вот наша келья. Мы тут с Мадиной живём. Врач. Славная девушка. Пока я приготовлю чай, ты можешь крутить патефон или смотреть альбомы.

Я читал в книгах о монашеских кельях, и эта комната с открытой дверью на маленький балкончик, была действительно чем-то похожа на келью. Расшитая бледно-розовыми цветами скатерть, дорожки, кружевные безделушки - все сделано терпеливыми женскими руками... Бедный патефон, сколько вечеров приходилось ему петь одни и те же песни, сколько вечеров печально слушала их Люда... А сколько километров ниток размотала она, когда плела из них узоры, напряжённо следила за петляющей ниткой-дорожкой, пытаясь угадать, куда она её выведет?

Спроси у Люды, зачем истратила столько труда на эти безделушки, для кого все это делала, и она без запинки ответит: «Ни для кого. Для себя». А я готов положить голову под топор, что это неправда. Одному человеку ничего этого не надо. В такой одинокой жизни много грустного. Как-то печально было и в Людиной комнате. Печаль здесь была в том, что некого пожурить за смятые накрахмаленные накидки, что однажды положенное кружево так и будет лежать на тумбочке нетронутым, пока не запылится. Да и воздух, сколько ни проветривай комнату, таил в себе неистребимое одиночество. Не поднимет пыли расшалившийся мальчишка, не накурит мужчина, не принесёт с работы неприятного, но такого обязательного запаха пота или солярки...

Думая над всем этим, я решил, что и наша холостяцкая комната чем-то похожа на эту.

На тумбочке фарфоровая скульптура. Мальчишка, сидя на корточках, держал куски разбитой им чайной чашки. Он не боялся мамы, не жалел чашку, а мучительно с наивным мальчишеским глубокомыслием пытался понять, как это произошло: почему вполне хорошая чашка вдруг превратилась в куски, почему из этих кусков, так точно подходивших друг к другу, нельзя опять сложить чашку?

Не похож ли я сейчас на этого мальчишку?

В институте мы два года крепко дружили с Людой. Она любила меня, а вот я её... Два года мы сидели с ней за одним столом, и если Люда почему-нибудь не приходила на занятия, то я слушал лекции рассеянно. Однажды она занозила себе палец. Он стал нарывать, и до того болел, что она не спала ночами и даже плакала от боли. В это время у меня тоже будто болел палец. Все это так, а вот жениться на Люде я не мог. Ведь в институте я был «прекрасно болен» романтикой, жаждой великих открытий и жену свою видел человеком с большой поэтической душой. И не знаю, то ли от сказок, рассказанных мне на кларнете Стефаном Адамовичем, то ли от моей любви к музыке, я считал музыкантов самыми романтическими людьми, поэтому и решил жениться только на пианистке, скрипачке или певице. Ну, а что Людка? Всего-навсего будет прорабом. Производителем работ. Скучища-то какая! Кроме того, она казалась мне очень хозяйственной девушкой, а хозяйственных жён я остерегался как огня. Ещё бы. Вечные подсчёты копеек, безграничное желание иметь их все больше и больше. А модные платья, шляпки, рыжие и чёрные лисицы? А дети пойдут с их коклюшами и скарлатинами? Жена станет гусыней шипеть и ничего не захочет видеть, кроме своего выводка. Все это я относил и к Люде, потому что у неё была ласка, доброта, мягкое женское сердце, но не было, казалось мне, полёта фантазии, дерзкой мысли. Словом, я считал, что она, выйдя замуж, обабится, станет заправской образованной мещанкой. Поэтому я и уехал.

Теперь от моих фантазий осталась, пожалуй, только пыль, которая иногда скребёт в горле и порошит глаза. И всё-таки я зачем-то пришёл сюда. Неужели и другие люди бывают в тридцать лет такими наивными, как я, как этот пятилетний мальчишка? Я разбил свою чашку. Сколько осколков растерялось за эти годы? А хоть бы не растерялось, так разве смогу я теперь сложить рисунок своими грубыми пальцами?

Я вышел на балкон и сел на раскладной брезентовый стул. Длинная тень дома своим полумраком притушила серебро маслин и золото клёнов. Синица - осенний соловей - уже насвистывала кому-то колыбельную. Прямо за асфальтом начиналась степь и уходила мимо арматурного завода к туманному горизонту. Солнце ещё ярко освещало с лета пожелтевшие травы, облысевшие холмики, россыпи серых песков, а дремотное посвистывание синицы уже возвещало о близости ночи, и все внимало этой песне и начинало дремать.