«Любимая жена, любящая мать».
Видимо, у Джессики был еще один, третий муж и другие дети. Любимые. Ральф закусил губу и на миг зажмурил красные опухшие веки. И нос у него был красный. Красный от слез.
Я опустила голову и не поднимала, пока урну не поставили в нише и не запечатали камеру плитой.
– Что же ты наделала, Звездочка?.. – чуть слышно прошептала Лизель и рукой, обтянутой черной перчаткой, погладила выбитый на плите портрет.
Маркус взялся за ручки инвалидного кресла, в котором неподвижно, как кукла, сидел Фредерик.
Поминки
После поминок, когда по разу выразив мне сочувствие, незнакомые люди бывшие мне кровными родственниками, сосредоточились на закусках, Элизабет скинула шляпу с густой вуалью и протянула Жоржу, своему ассистенту. Тот мог бы брать медали на конкурсах высокомерия, но он приблизился, почтительно принял шляпу и отошел.
– О чем ты там шушукалась с Маркусом? – спросила Лизель, притворяясь спокойной и очень собранной.
– Так, о разном. Знал ли он эту восхитительную женщину, о которой все говорят…
– Когда человеку уже ничего не нужно, легко вспоминать, каким чудесным он был.
– Она не была чудесной! Она была стряхнутой на всю голову сукой. Болезнь не изменила ее. Болезнь ее обнажила!
– Ты говоришь правду, – ласково сказала она и тоже склонила голову. – Но в высшем обществе, мы так не поступаем… Возможно, эти люди, действительно, помнят ее такой.
– А любящая жена и мать?
– Ну, технически, она была любящей, и женой, и матерью… Чего ты хочешь, Верена? Поплакать о своей матери, или доказать себе, что тебе плевать?
Я промолчала. Сразу после того, как Джесс умерла, перед кремацией, в церкви, когда белый гроб подняли с помоста и понесли к небольшому крематорию, я действительно рыдала, как маленькая. И мне теперь было стыдно. За слезы, за свой дурацкий крик: «Почему, мама?!» и то, как Радже пришлось дать мне успокоительное.
– Ты ее дочь, – сказала Лизель. – Как бы вы друг к другу не относились, ты ее дочь и это не изменить. А твой отец любил ее, хоть и думает, будто я всем этим манипулировала, чтоб его удержать.
– Но ты ведь давала советы… Ей.
– И что с того? Давать совет – не значит менять пространство. Они любили друг друга, просто были чересчур разными, чтоб это удержать. И вот еще: надпись заказал Фредерик… Так что не вздумай с ним это обсуждать, ладно?
– Ладно.
Я огляделась. После прощания в церкви и панихиды на кладбище, отца я больше не видела. В одной из гостевых комнат оборудовали палату и Маркус сразу же отвез его, передав заботам сиделки.
– Эти люди ничего не хотят, – добавила Лизель. – Просто делают то, что принято из уважения к нам всем. Да, я знаю, что ты – в меня, тебе все это не нужно, но… ты живешь в этом обществе. И подчиняться правилам, ты должна. А это значит, что ты обязана выслушивать соболезнования. Что бы ты ни чувствовала, просто кивай и молчи.
Поминки были недолгими. Вскоре, как обычно, забыв о том, зачем собрались, гости разбились на группы, словно на вечеринке и, после недолгого обмена любезностями и сплетнями, разошлись. Горничные начали убирать со столов.
– Как ты? – еще раз осведомился Маркус и взял меня за плечо.
– Лучше. Я пойду прогуляюсь…
– В этих туфлях?
– Я пойду на цыпочках.
– Лучше, пойди в кроссовках.
Псарня располагалась на заднем дворе и Герцог, которого как следует подкололи антибиотиками, очень радовался, когда к нему кто-то приходил. Давать ему команды было бессмысленно, а его рост и постоянно растущий вес, делали его восторги опасными.
Я была рада, что послушала Маркуса и переоделась в кроссовки и джинсы.
Все возвращалось назад, на круги своя. Псарня, я и огромная по сравнению со мной, псина…
Мне почти что в живую почудился горячий собачий дух, мокрый язык и подрагивающая спина Греты. То, как она ложилась на место, как приказал отец, но стоило ему закрыть дверь, легко, как кошка, запрыгивала на мой матрас. Как ее горячий мокрый язык залеплял мне лицо и нос, а я, смеясь, пыталась оттолкнуть от себя собаку, которая была в два раза тяжелее меня.
Примерно так же проходили все встречи с Герцогом.
В псарне слышались голоса. Решив, что это Себастьян, который привязался к моему псу, я вытерла слезы и толкнула обитую войлоком деревянную дверь. Отец, сидевший в кресле, повернул ко мне бледное, пожелтевшее от лекарств лицо. Он был такой худой, такой старый, – постаревший за две недели на миллион лет. И такой бесконечно усталый, что слезы вскипели вновь.
– Ты должен быть в постели!
– Я там провел кучу времени, – ответил он, лаская большую черную голову Герцога. Глаза у него уже давно не текли, а уши пахли гораздо лучше. – Какой же ласковый пес… И такой красавец будет, когда поправится.