Выбрать главу

В несколько проворных движений он обшманал карманы ее пальто. Пусто. Весь в раздумьях, он вернулся в прихожую и повесил трофей на вешалку. Рядом с его расхожими вещами тот смотрелся как блестящий султан цирковой лошади в вологодском хлеву. Поколебавшись немного, открыл сумочку и перебрал содержимое. В нашей маленькой шкатулке есть помада и духи… Сигареты есть. Дорогие. Ну, деньги. Немного, кстати – так, чисто карманные. А вот мобильника, например, нет. Документов, конечно, тоже нет. Информационный вакуум. Что же она, с неба свалилась? Девочка из будущего…

Врачей позвать? В нерешительности он некоторое время стоял рядом с диваном, на который ее уложил, совершенно отчетливо и уже почти без угрызений совести понимая, что любуется ею, беспомощно лежащей навзничь, делай с ней что хошь, а потом снова присел рядом. Диван прогнулся, женщину чуть выкатило к краю, ее бедро коснулось его бедра. Он вздрогнул.

– Утром уеду к сыну, – вдруг внятно и с каким-то вызовом сообщила она, не открывая глаз.

Он вздрогнул снова. Наклонился над нею и без сомнений, будто так и надо, мягко поцеловал в лоб, а потом, успокаивая, погладил по голове.

– Конечно, милая, – тихо сказал он. – Непременно поедешь. Он ведь ждет, да? Конечно, ждет. Он тебя очень любит. Таких сыновей поискать. А сейчас тебе надо отдохнуть и набраться сил. Ты немножко заболела, но это пройдет.

Ее губы, дрогнув, улыбнулись.

Завтра она очнется. Перепугается, конечно. Спросит: “Кто вы?” И я, подумал Фомичев, не знаю, что ответить…

Он решительно встал. Вынул одеяло и бережно укрыл ее. Чтобы ей стало совсем уж уютно и целебно, подоткнул со всех сторон, при каждом движении явственно ощущая на своих ладонях теплую, покорную тяжесть женского тела по ту сторону одеяла – и твердо зная, что этой границы не перейдет. Погасил настольную лампу, чтобы даже приглушенный угловой свет не беспокоил гостью. Набравшись наглости, взял ее пачку сигарет и ушел на кухню курить. Сто лет не курил, а тут все-таки пробило.

4

Она вдруг перестала понимать, зачем живет.

В последние двадцать лет все было просто: для сына.

Вряд ли она обожала его уж как-то чересчур. Самозабвенно, фанатично, эгоистично… И уж подавно она не забывала из-за сына о своих собственных радостях и удовольствиях, в которых, впрочем, вполне знала меру, потому что предпочитала любым бурным усладам надежное светлое довольство.

Но все в ее мире должно было складываться так, чтобы мальчик рос хорошим и все у него срасталось хорошо.

Надо признать, что и до сына у нее все было довольно просто – но ведь у молодых всегда все, в сущности, просто. Неглупая начитанная мечтательная девчонка, которую Бог ни фигурой, ни мордашкой, ни темпераментом не обидел – хотя и не послал ничего уж такого ошеломительного; конечно, главным в жизни была любовь. Ну, предчувствие любви. Вокруг этого все крутилось.

Ей была лестна и приятна самозабвенная преданность Журанкова. А то, что он такой неумелый, обаятельно нелепый, не от мира сего, но с перспективами нешуточного таланта, лишь добавляло наслаждения: лопух-то лопух, а когда она наколола ногу, заботливо высасывал ей ранку на пятке, прижимая талантливую голову к ее подошве с такой готовностью, так естественно, будто занимался этим каждый день. Она была уверена: он ее так любит потому, что это она такая. Много лет прошло, прежде чем она поняла: это было потому, что – он такой.

Да и нечего зажмуриваться: во времена их молодости непрактичность еще сохраняла некое очарование, некую советскую престижность; она считалась признаком одаренности и широты характера, устремленности в будущее. В ту пору она вполне была под этим подлым гипнозом.

Она пошла за Журанкова, уверенная, что по любви.

И в первые годы после рождения Володьки все было, в сущности, хорошо. Ей нравилось, как Журанков чикается с младенцем, когда находит для этого время – а он старательно находил; ей нравилось, как он учил его, карапуза, ходить на лыжах по Александровскому парку и радуется, сам впадая в детство, – а уж карапуз и вообще в восторге; ей даже нравилось, как он рассказывает сыну вместо обычных сказок какие-то романтические бредни про полную тяжкого труда жизнь добрых звезд; чего, мол, стоит один нуклеосинтез, ради которого ослепительные Сверхновые жертвуют собой – а будь иначе, во всей Вселенной любая жизнь оказалась бы невозможна, – и ей, слушавшей краем уха, становилось тепло на душе.

Она любила. Что тут скажешь – любила. Ей нравилось, как этот вечный мальчик ласково и всегда как бы чуть стесняясь трогает ее, мягко раздвигает, будто не к обладанию рвется, а бережно ухаживает за чудесным цветком, а потом, уже добравшись до сладкой глубины, в самый нужный момент все же становится наконец мужчиной и начинает, глухо рыча, вертеть ее, точно щепку в водовороте, мять и молотить, так что она снова, и снова, и снова, несмотря на откладывающиеся в теле и в душе годы, оказывается беспомощной девчонкой – и за эти короткие, но ослепительно яркие возвращения в юность она любила его, наверное, больше всего.

Потом до нее дошло: Вовка может вырасти похожим на отца.

Беззаботная борьба за дело Ленина сменилась жестокой схваткой за себя. Жизнь преображалась. От ее требований уже не отделаться было ритуальным составлением социалистических обязательств, приходилось подписывать финансовые, и ответственность за них была не чета пусть и унылой, но мало к чему всерьез обязывавшей советской игре.

Всеобъемлющий оползень науки был стремителен и страшен, но пес с ней, с наукой, не на ней свет клином сошелся; а вот неумение мужа найти достойное место в разухабистой и абсолютно бессовестной свистопляске, в которую кинули ошеломленных людей новые хозяева, стало казаться безысходным. Ему, видите ли, надо заниматься только любимым делом. Зажмурился, как испуганный малыш, и решил, что если он не станет видеть перемен, так их и не станет. Но ее жизнь и жизнь сына не будут принесены в жертву на алтарь мужниных наивности и слепоты. Заняв круговую оборону, спина к спине отбиваться от жизни, работать и зарабатывать, одолевать и преодолевать – это она с готовностью, только горн протруби. Грустно пускать вместе пузыри – ни за что. Жизнь дается человеку один раз, и прожить ее надо так, чтобы не ждать смерти как избавления.

Легко разлюбить того, кто оказался не надежен. Ей всегда были отвратительны дуры, до старости вытирающие сопли мужьям и даже носовые платки вынужденные покупать на свои, а не на мужнины деньги, потому что мужниных денег в природе просто нет.

Но вытирать задрипанному таланту сопли – это еще ладно бы, это, в конце концов, противно, унизительно, но не страшно. Страшно ей стало, когда она вдруг начала улавливать в подрастающем Вовке черты Журанкова. Это оказалось как удар плетью. Неожиданный, незаслуженный. Сама-то она все делала для сына правильно. Но сын каждый день видел не только ее, но и его. Когда она представила, что Вовка, обреченный получить под застройку совершенно иной мир, чем в свое время получили, взрослея, они – куда более черствый, колючий, беспощадный к малейшей нерешительности, к малейшей доверчивости, к малейшему чистоплюйству, – может, чего доброго, войти в зверинец жизни этаким допотопным Шуриком из комедии, то поняла: надо спасаться любой ценой.