Выбрать главу

А реклама? Я этого достойна, ага. Миллионерский стандарт жизни вбивается как единственно приемлемый – и любой, кто так не сумел, а их почти что все, ощущает себя обреченным на вечное лузерство. Отсюда имеем немотивированную агрессивность, лузеры покупать много не могут, зато крушат, ломают, и жгут, и пуляют чуть что, а значит, и от них, хотя бы так, возникает экономическая польза: цветут ремонтные фирмы, растет потребление оружия и медикаментов, ура, карусель “производство-потребление” кружится с ускорением.

Именно. А когда дутых и ворованных денег на секундочку не стало, экономика рухнула. И десятки тысяч честных работников мигом полетели на улицу. Даже Обама с Саркози заблекотали о том, что нужен новый капитализм – только никто не знает, какой он… Это же сумасшедший дом!

Слушай, Степка… Вот ты мне скажи: зачем нам столько барахла?

А хрен его знает…

А прикинь – есть еще одно. Я сейчас подумал… Ведь зарабатывать на пороках надежнее, чем на добродетелях. Обслуживая праведников, что ты им втюхаешь? Три корочки хлеба? Сто томов умных книжек? Экономика же встанет! А вот обслуживая ненасытных гордецов, тщеславных развратников, неистовых обжор, не сомневайся в доходах. Поэтому капитализм везде и всегда, вольно или невольно, прямо или косвенно будет поддерживать пороки против добродетелей. Будет пороки ценить как непременное свойство крупных незаурядных личностей, как признак ярких индивидуальностей, масштабных характеров… И осмеивать, унижать, объявлять уделом серых ничтожеств любую скромность, умеренность, непритязательность… Это, мол, следствие убожества, отсутствия фантазии и размаха. Нищета, мол, духа. Вот итог протестантской этики! Вот такая нам будет атмосфера, такая система ценностей!

Еханый бабай! Получается что? Получается, что теперь, если обходиться необходимым, – все валится, и даже это необходимое не на что производить. Возможность производить необходимое обеспечивается только возможностью сбывать излишнее. Слушай, а ведь необходимое – оно у человека с двумя руками, двумя ногами и строго определенным метражом кишок довольно невелико. Увеличивать неограниченно можно только лишнее. Что и делается. Скоро нам такие новые потребности выдумают – мама не горюй… Ни по какому ни по злому умыслу, а просто потому, что иначе экономическая модель не срабатывает. Сколько это может продолжаться? Камо грядеши, блин?

Выпили и по четвертой, и по пятой, и, кажется, успели по шестой.

Нехотя закусили.

– А ты с Наташкой так больше и не видишься? – вдруг негромко спросил Фомичев.

Корховой даже вздрогнул.

– А ты чего спросил?

– Да черт его знает… Космодром вспомнился от этих разговоров. Знаешь… Как зеленое дерево среди обгорелых пней.

– Я к ней поеду на днях, – во хмелю не утерпел прихвастнуть Корховой. И тут же смутился: – Ну, не к ней… К ним туда. Писать, может, буду про ее этого… гения щуплого… Ну, не про него, конечно, а про старый его проект.

– Здорово, – качнул головой Фомичев. – Интересно. Плазмоид… – и вдруг загорелся: – Слушай, а поехали вместе! Я выкрою пару дней. Сил уже нет в рутине барахтаться!

Корховой насторожился.

Хмельная голова плыла, как полено в океане, но еще соображала.

– Знаешь, Ленька… это… ну… вряд ли получится. Я с Наташкой говорил нынче – у них одна гостиница на весь городок. Да и там – полным-полна коробочка. Наташка насчет номера похлопотать обещала, только на это и уповаю. А без хазы – сам посуди, не на коврике же у двери спать. Не те наши года.

Дружба дружбой, смятенно думал Корховой, а как бы дружбан не вывернул тему орбитального самолета в своих оборонных надобностях. Подшустрит, и сам напишет, и снимет все сливки. Застолбит объект. Чего доброго, и бабки на себя оттянет. Этот финт вполне возможен, и с какой такой радости? Он, что ли, мечтал о звездах? Он холил и отращивал долгожданный контакт с ТВ? Он унижался перед щенком-менеджером? Дудки, думал Корховой, все более ожесточаясь, это моя тема!

Это наша корова, и мы ее доим!

– Ну, конечно, – согласился Фомичев, отворачиваясь. – Хотя… Может, в следующий раз. В общем, держи меня в курсе, лады?

– О чем разговор, начальник! Положись!

В свете ярких фонарей они долго стояли, обнявшись, неподалеку от входа в метро и невнятно бубнили друг другу на прощание товарищеские приятности. Вполголоса, чтобы не искушать судьбу (“Вон нашего брата журналиста уже в вытрезвителях мочить начали…”), спели: “Как здорово, что все мы здесь сегодня собрались”. Фомичев, играя в “Иронию судьбы”, все заклинал: “Тише, тише… Под крылом самолета о чем-то поет…” Потом заботливо спросил: “Ты доедешь? В вагоне не задрыхнешь? Может, проводить?” Корховой мотал висячей головой, мутно отнекиваясь: хотелось остаться одному, потому что было стыдно.

Уже неподалеку от дома он, пошатываясь, как встарь, зашел в ближайший магазин, купил бутылку самой дорогой водки и в одиночку выхлебал ее ночью и утром.

Жизнь оказалась не дружбой в стужу, а грызней над костью, и этого предательства он не мог ей простить.

3

Попрощавшись с Корховым, он медленно двинулся по запруженной, тесной Большой Полянке к Якиманской набережной. Торопиться было некуда. Настроение оставляло желать много лучшего, а бесцельная осенняя прогулка, как правило, успокаивала. Хотелось верить, что и на сей раз поможет. И уж всяко выветрит излишний хмель.

Встреча с Корховым надежд не оправдала. Жаль.

Славный парень Степка, но что-то с ним явно происходило в последнее время не то. Фомичев голову бы дал на отсечение, что еще полгода назад его осторожная, намеком проброшенная просьба поехать в “Полдень” вдвоем была бы встречена с распростертыми объятиями. А теперь – нет, зажался. Хочет встретиться со старой любовью без помех, без свидетелей? Стесняется? Боится быть сызнова отвергнутым, а уж если так, то хотя бы не прилюдно? Может быть… Ничего иного, во всяком случае, Фомичеву на ум не приходило.

Ладно, это не важно. Важно то, что надежная нить связи с “Полуднем”, которая так удачно установилась у него более года назад, лопнула, и замену ей найти пока не удавалось. А это из рук вон плохо.

Ужаснее всего, что контакт угробил Фомичев сам.

Некачественно просчитал.

Конечно, Фомичев не сам все решал. Учет и контроль, дисциплина и сермяга. Фомичев продумал выгоды и преимущества новой конфигурации, этапы ее реализации, написал подробный план, доложил по начальству, его поддержали… Толку-то? Коли неудача – он и виноват. И дело даже не в том, что за ошибку придется как-то поплатиться карьерой – но расхлебывать-то провал надо, и ответственность за многолетнюю успешную операцию с Фомичева никто не снимал. Прежде всего – он сам не снимал. Мука от испорченного дела изводила, как нескончаемая изжога.

Он отчетливо помнил день, когда решил стать чекистом.

Это было в пятом классе. Отец, придя с работы, бухнул на пол тяжеленный портфель, уселся к столу, зажег старую настольную лампу и, будто ни к кому не обращаясь, но точно зная, что сын слышит, сказал сокрушенно: “У интеллигентов совсем крышу снесло…” Маленький Леня, натурально, оставил книжку про девочку из будущего и поднял любопытные глаза: “Это как?”

Отец некоторое время не отвечал; он никогда не торопился, не рубил сплеча – даже в домашних беседах. Обернулся, словно бы удивившись: а ты, мол, птенец, откуда взялся, я ж не с тобой разговариваю, а мыслю вслух… Потом, наклонившись, вытянул из раскоряченного сбоку от стула портфеля хлипкую пачку машинописных листов. Надел очки, по-деревенски лизнул указательный палец и пролистнул несколько невесомых страниц. “Ну-ка, – сказал он, – вот проверка на вшивость, сын. Как тебе такое?” С трагичным подвыванием прочитал: “Между художником и обществом идет кровавое неумолимое побоище: общество борется за то, чтобы художник изобразил его таким, каким оно себе нравится, а истинный художник изображает его таким, какое оно есть”. И умолк, наклонив голову и выжидательно глядя на сына поверх очков.