Что сталось с дочерью Бухстехуде, Бах не знал… Одно время он после своей женитьбы писал ей, но ответа не получил. По одним слухам, сбылись худшие опасения Маргреты: преемник отца выжил ее из дому и, подкупив судей, завладел ее состоянием. По другим сведениям, она все-таки вышла замуж, но не за музыканта, а за аптекаря, который пошел в гору благодаря уцелевшему приданому. Как бы там ни было, Бухстехуде к тому времени, и к счастью для него, уже не было в живых.
Все еще изящный и стройный, Матесон стоял у колонны, окруженный почитателями, и рассказывал о себе. Он всегда рассказывал о себе. О чем бы ни говорили в его присутствии, пусть даже о церковных ладах, всегда получалось так, что Матесон играл в событии главную роль. И древнегреческие лады имели к нему прямое отношение, ибо он написал о них трактат. Значение Гомера также весьма усиливалось оттого, что Матесон в свое время занимался разбором «Одиссеи».
До Баха дошли его слова:
– Если хотите знать, то именно я выгнал итальянцев из театра и могу сказать всем подобным: «Вон, варвары!»
Регент школы святого Фомы в Лейпциге, Иоганн Кунау, сам написавший остроумный роман против итальянского засилья, слушал Матесона с насмешливым видом. Он знал цену Матесону, не прощал ему его слабостей, но был с ним очень любезен. С такой же преувеличенной любезностью раскланялся он с другим композитором– Георгом Телеманом. То был давнишний соперник Кунау. Семнадцать лет назад, когда молоденький студент Телеман только появился в Лейпциге, Иоганн Кунау, церковный регент, руководил студентами, составлявшими добровольный хор и оркестр. Казалось бы, и Телеман должен был к ним присоединиться. Но мальчишка завел в университете свой музыкальный кружок, поманил студентов Кунау, и те побежали за молокососом, как гамельнские ребята за крысоловом [17]. И Кунау остался без хора и оркестра, так что пришлось удовольствоваться безголосыми любителями, которых прислал магистрат. Но мало этого: в том же тысяча семьсот четвертом году Телеману пообещали место регента в церкви святого Фомы как только представится возможность, ибо нынешний регент «слаб здоровьем». Каковы нравы! Но покровители Телемана просчитались: ему пришлось ждать семнадцать лет, и еще придется – Иоганн Кунау не собирается освободить место!
До Баха дошли слухи об этом скрытом поединке, но он не обвинял Телемана. Кунау он знал как автора программных библейских сонат, Телемана – как разностороннего и плодовитого композитора. Стоило ли им ссориться из-за места! Правда, Телеман был настолько привлекательной личностью – пожалуй, более привлекательной, чем талантливой, – что все невольно тянулись к нему и старались сделать для него что-нибудь приятное. Его предпочитали блестящему Матесону. Неглубокий, нетребовательный и именно в силу этого всюду терпимый и всем приятный, Телеман умел пленять своим чудесно легким характером. Его непритязательная откровенность нравилась всем. Он, так же как и Матесон, много говорил о себе, но без хвастовства и высокомерия, не скрывая своих слабостей и искренне каясь в них.
И музыка Телемана была похожа на него самого: легкая, мелодичная, изящная и неглубокая. Ее было слишком много, и часто она напоминала что-то очень знакомое, но скучных страниц у него не попадалось, встречались места, полные очарования, особенно в кантатах. И Бах с удовольствием переписывал эти страницы.
Он не знал, как относится к нему Телеман. Но помнил, как совершенно неожиданно, приехав как-то в Эйзенах и узнав, что у Баха родился сын, Телеман предложил себя в крестные отцы. И во время церемонии и после нее он держался с такой милой простотой, в меру шутливо, в меру торжественно, что очаровал всю семью. А потом уехал и долго не напоминал о себе.
Телеман приблизился к Баху своей легкой походкой.
– Я держал пари с Матесоном, что именно вы получите первую премию, – сказал он, ласково сощурив выпуклые глаза, – Матесон полагает, что вторую. Это тоже не плохо: место помощника органиста. Но я верю в другое.
– Благодарю, – отвечал Бах, – но не все от нас зависит. И притом…
– А как поживает мой крестник? – прервал его Телеман, еще ласковее сощурившись.
У него была привычка внезапно обрывать собеседника, и это уязвляло Баха. Но, поскольку речь зашла о сыне, он собирался ответить обстоятельно.
– Благодарю. Эммануил делает большие успехи. На клавесине играет совсем хорошо, а на скрипке…
– Много народу сегодня, не правда ли? – снова прервал его Телеман. – Всех привлекло состязание!
И, обведя глазами зал, он воскликнул:
– Все-таки явился! Глядите!
Это восклицание относилось к Рейнкену, 96-летнему «патриарху» органистов. Для него в первом ряду поставили особое кресло. Его зрение и слух настолько сохранились, что он посещал концерты, чтобы полюбоваться на своих «детей», «внуков» и «правнуков». С его прибытием воцарилась тишина, но сам Рейнкен нарушил ее: еще до того как музыканты почтительно усадили его на место, он приблизился к ним, стуча палкой, и хоть руки у него дрожали, а длинная седая борода приобрела зеленоватый оттенок с тех пор, как Бах видел его в Галле, он громко и отчетливо произнес:
– Здорово, мальчики! Музыканты весело зашумели.
– Что ж тут смешного, если старшему из вас только пятьдесят лет?
Усевшись, он спросил:
– Ну, так как? Снова будем ломать комедию? Музыканты знали, на что намекает Рейнкен. Они призваны сюда, чтобы сказать свое мнение, но окончательный суд произнесут не они, а церковное начальство. Кунау сказал своим тихим голосом:
– Ваша милость всегда были недоверчивы.
– Я прожил без малого век. А это не проходит даром.
– Я не так мрачно смотрю на жизнь, дедушка! – сказал Телеман: ему позволялось называть Рейнкена так фамильярно. – Жизнь все-таки права!
– Немецкое искусство сильно! – подхватил Матесон.– Оно всегда утвердит свое господство!
И он произнес целую речь по этому поводу.
– Как говорит, а? – Рейнкен обратился к Баху.– Прямо садись и записывай!
Бах промолчал.
– Сразу видно юриста, да и писателя вдобавок! Но мне, признаться, всегда подозрительно то, о чем слишком много говорят.
Бах почти не принимал участия в разговоре. Еще недавно он стремился к людям, спасаясь от тоски. Теперь же среди музыкантов, казалось бы близких ему, чувство одиночества только усилилось.
Состязание долго не начиналось. Кого-то еще ждали. Наконец был подан знак, и Иосиф Диллинг, опытный гамбургский органист, ответив на необходимые вопросы, сел за орган.
Бах играл вторым. Он почему-то долго не начинал, это даже обеспокоило Телемана.
Фантазия, которую он играл, начиналась тяжелыми аккордами в низком регистре. Мелодия, ниспадающая полутонами, то и дело прерывалась паузами, словно вздохами. И в пассажах, вздымающихся из глубины и снова как бы падающих в пропасть, слышались стенания и слезы. А в басу мерно гудел погребальный звон.
Так Бах рассказывал о своем горе. Но внезапно, одним движением перешагнув в мажорный строй, он выбрался из мрака. Страх еще трепетал в отголосках, похожих на содрогания, но и они ослабевали. И спокойная мелодия удивительной чистоты воцарилась в притихшем зале. Казалось, женский голос тихо пел, и прощальное благословение слышалось в нем. В первый раз после своего несчастья Бах думал о Марии-Барбаре без раскаяния, а только с благодарностью и печалью.
Он плакал во время этого прощания, сидя за органом, скрытый от всех и необходимый всем в эти минуты. И когда, освобожденный от тоски, от немоты, от невысказанной скорби, он перешел к заключительной фуге, его прежняя стремительность чудесно возродилась. Казалось, никогда еще не играл он так вдохновенно, никогда его ритмы не действовали так магически, никогда орган не звучал полнее.
17
Гамельнские ребята. В устной немецкой балладе крысолов, избавивший жителей города Гамельна от крыс, потребовал у магистрата вознаграждения и получил отказ, был даже выгнан из города. В отместку, он увел навсегда из города всех детей, пленив их игрой на своей дудочке.