Выбрать главу

— Там еще один: бунтовщик, переодетый солдатом. Эти особенно опасны: благодаря им и возникла в известных партиях мысль о возможности присоединения армии к революционному движению.

— Арестованных на Мысовой — сдать жандармам Сыропятова, — повторил барон. — Полковник, что ни телеграмма, просит о расстрелах; нынче извел меня каким-то Копейкиным.

— Уж не отставной ли это капитан Копейкин из господина Гоголя? — показал начитанность Скалон. — Так ведь он без ноги!

— Не знаю, пусть разберутся, — ответил барон осторожно, опасаясь подвоха. — А этих семерых расстреляем сегодня же.

— Не семерых, ваше превосходительство, — сказал Заботкин. — Шестерых.

— Шестерых так шестерых, — поправился барон.

Поднялся возбужденный гомон, новое ристалище отваги и усердия. Марцинкевич сквозь приспущенные веки — их жгли слезы благодарности и облегчения — поглядывал на мундиры, прислушивался к голосам исполнителей дела, которому он так счастливо дал толчок. Богом был для него барон, прикажи он ему отворить кровь на узких, с напряженной голубой жилой, запястьях, и он отворил бы, отдал бы за него жизнь, как не раз мечтал отдать ее за государя и тем прославиться в веках. Волновался князь Гагарин из первой бригады: «Ведь обидно, господа, и тогда вторая бригада и теперь!» Вторая бригада — Писаренко; он возбужден, петушится, хочет знать, что значит — тогда? «В Иланской действовала вторая, — уже не на шутку сердится и князь Гагарин, — сегодня тоже караул от первой, а расстреливать опять второй» («Дети, и они сущие дети природы, не одни казаки!..» — растроганно думал Марцинкевич). Начальник штаба Тарановский утишает страсти: на расстрел он назначит 25 человек, по пять человек от полка. «Почему 25? — недоумевает Буланже, командир пулеметной роты. — Ведь полков четыре». «Ну и пулеметная рота — пятая». — «По уставу пулеметная рота освобождается от всяких нарядов...» «По возможности, — напоминает полковник Тарановский букву устава. — Я думал, что и вы добиваетесь чести». «Разумеется, если нужно — исполним...» Гомон, гомон, сговорчивый, покладистый гомон, доброе согласие в людях, ах, как, в сущности, хороши люди, и молодость хороша, и ее отвага, и безрассудство, рыцарская вековая решимость пролить чужую поганую кровь! Как прекрасно приобщиться новому ордену меченосцев, рыцарей веры и престола, — если бы они знали, как огромно и как благородно сердце Марцинкевича, они открыли бы ему братские объятия.

Только одно тревожило инспектора телеграфа: кто тот — шестой, презиравший его истовее, чем Скалон, чем Энгельке или потная свинья в мундире лейб-гвардии Кексгольмского полка, карточный шулер — капитан Буланже?

Кто шестой?

Марцинкевич уже занес в свою табель, с проставленными против имен крестиками, фамилии: Савин, Клюшников, Ермолаев, Воинов, Бялых. Он многого не знает о них, и пусть, и черт с ними.

А кто шестой? Кто он? Откуда его занесло, артельного?

Нет, не 25 будет в рыцарском наряде исполнителей приговора. Пойдет и он, инспектор телеграфа. Под дулами нацеленных на преступников винтовок иной раз услышишь такое, чего ты и не ждал: кому не охота купить себе жизнь, вымолвив лишь одно имя...

Воинова едва подняли на вокзальную платформу: Заботкин потребовал, чтобы арестованных провели мимо согнанных на перрон служащих дороги. Красноярского кузнеца вели Бабушкин и Бялых, но и они уже были без сил, с трудом поддерживали со спины Воинова. Мысовские держались вместе, изнемогшей цепочкой, порознь им не устоять, если вдруг покажется родное лицо.

Капитан Буланже, командир пулеметной роты, опоздал к арестантскому вагону, догоняя, он вспрыгнул на платформу и ударами хмельного кулака сбил с арестованных шапки.

В гущу конвоиров бросилась женщина, растолкав шедших рядом Писаренко и князя Гагарина. По глаза укутанная в платок, она нагнулась, подняла треух Бабушкина, метнулась к нему отчаянно, мимо солдатских штыков.

— Иван Васильевич! — сказала она, и, потрясенный встречей, по голосу — глубокому, грудному, по светлым глазам он узнал Катерину. — Пошто ты им дался!

Она старалась надеть треух на непокорную, будто раздавшуюся голову и досадовала, что не может, что шапка соскальзывает, и рукой трогала волосы, небритую щеку.

Остановились конвоиры, весь смертный наряд, а следом и арестованные, и какие-то люди, только что подавленные и безмолвные, бросились поднимать шапки и, перепутав их, не зная, где чья, подавали приговоренным, а капитан Буланже пьяно орал: «Шапки долой!» Рядом с Савиным оказалась Нина Игнатьевна, приникла, захватывала лицо ладонями, словно хотела запомнить его не одними глазами, в отчаянии прижимала ладонь к его рту, запрещая говорить. Ее лицо омертвело, Савин успел крикнуть ей, когда ее оторвали конвоиры, чтобы шла домой и не смела ни о чем просить палачей.