С пригорка они увидели разбросанное в ложбине село. От окраинных изб кинулись люди, быстро сложилась черная застава.
— Волость? — Бабушкин встал в кибитке.
— Видишь — они и убить могут.
— Езжай вперед! — упорствовал Бабушкин. — Нам отступать нельзя. Некуда.
— И бери вожжи, если черта не боишься!
Поменялись местами: ямщик укрылся в кибитке. Мужики стояли угрюмой кучкой, зажимая под мышкой берданки, ждали.
— Стой! — Путь преградил волочивший ногу старик. — Гони в объезд! Вези господ от нас куда хошь.
— Мы не господа, мы ссыльные, — сказал Бабушкин.
Старик в упор глянул на незнакомого возницу, зашел сбоку, хлопнул гнедого по крупу, рассмеялся:
— Мы тут от веку — ссыльные. Тебе срок, а у нас — бессрочная. Тебе кормовые да прогонные, а нам — розги. Ямщика куда девали?
— В кибитке он.
Старик ударил огромной, в рукавице, рукой по кибитке, и ямщик сошел на дорогу. Старик воззрился на него с укором и пьяным разочарованием.
— Сильвестр! Не ездил бы, время худое.
— Голодом сидите, а вино жрете, — выговорил ему ямщик.
— Казенную пьем! — крикнули из толпы. — Ферапонт, приказчик, поит. Он нас в сотню пишет.
— В казачью, что ли?
— В черную, — похвастал диковиной старик. — Свобода вышла: политикам свобода и публике тоже — политиков бить. Ты их на смерть не толкай, давай в объезд.
Простой этот разговор и старик, переступавший на недужных ногах, сделали ямщика несговорчивым.
— У нас подорожная. Доставлю их — и обратно.
— Они и сядут у нас, коли не лягут, — сказал старик. — Дальше не повезем, на порог не пустим.
За беседой они не доглядели ссыльного, услышали свист кнута и удар копыт, — кибитка понеслась навстречу избам, по деревенской улице, к площади, к волостному правлению, к рубленой церковке и магазину. Старик выстрелил вслед, не в кибитку, а беззлобно, для порядка.
В волостное правление ссыльные вошли под хмурые взгляды мужиков и баб, усадили на лавку Петра Михайловича и сбросили с себя верхнюю одежду, показав, что намерены заночевать. Народ прибывал молчаливо: люди посматривали то на ссыльных, то на старосту и статного мужчину в короткополом кафтане и плисовом жилете поверх красной сатиновой рубахи, с лицом испитым до радужно-свекольной синевы. Слышался скрип ступеней крыльца и жесткое шорханье метелки: баба подметала волостное правление. Старосту смутила хозяйская основательность, с какой держались ссыльные, а более всего один из них, молодой, с непрощающим взглядом приметливых глаз. Он похаживал среди мужиков, запустив ладони под широченный пояс, какой старосте пришлось видеть только раз на казачьем офицере, приезжавшем валить медведя.
— Ты зачем против царя пошел? — спросил он у старосты. — Почему позволил этому мерзавцу торговать вином без патента?
Староста опешил. А приказчик не смутился — хмель глушил сомнения и страхи, толкал его на середку избы.
— Ты кто же будешь: податной али акцизный? — спросил он, подмигнув мужикам. — Может, ты урядник? Или, спаси и помилуй нас господи, сам губернатор якутский?
Приказчик развеселился; остальным виделось что-то необычное в нагрянувших людях, и похожих на виденных прежде ссыльных, и непохожих, немерных.
— Ты зачем разрешил приказчику писать мужиков в преступную черную сотню? — донимал Бабушкин старосту, глядя мимо Ферапонта. — Он что — казачий чин? Офицер? Ну-ка, список! Немедля список!
О списке сказал наугад, выражение писать в сотню вовсе не означало обязательного списка — людей поили, сговаривали, а затем уже и числили за сотней, держали их на примете. Но староста приблизился к Ферапонту, протянул руку за бумагой, а тот с хмельной удалью захлестнул полы кафтана и попятился к двери. На пути встал Михаил и кто-то из мужиков. Ферапонт пожал плечами — черноликий человек в башлыке чем-то пугал его — и отдал бумагу.
— Он и баб в сотню пишет! — пожаловались из толпы.
Бабушкин не спешил развернуть список. Как хорошо понимал он власть любого клочка бумаги с несколькими строками, выведенными писарской рукой, над жизнью сельского мира! С печатью она или без печати, правая или неправая, а пришла в волость, и беда, поборы, повинности, кара, и новая нужда, и безответные слезы. Не было бумаг радостных, облегчающих, возносящих, а только взыск и кара, кара и взыск. Так и теперь: пьяный ор в трактире, вино на дармовщину, и море тебе по колено, ты и сам себе кажешься грозным защитником царя-батюшки от смуты, ты в списке, твое там имя, твое, тебе его дали при крещении. Не читая, Бабушкин изорвал бумагу.
— В забастовке все, — пожаловался староста. В правление ввалились мужики из дорожной заставы, с ямщиком. — Они чего говорят: деньгами, если вдвое против нынешнего платить, и то расчет ли?