— Чего деньги — мука кончилась!
— А была она — мука?!
— Нам теперь подыхать!
— Слыхали? — Староста был рад взрыву: пусть узнают, каково ему приходится. — Бастуют. Как фабричные.
— Это их право — бастовать! — отозвался седой старик, и все услышали, какой у него густой, значительный голос. — Хватит, покуражились над мужиком, обложили земскими повинностями...
Староста поразился прихоти ссыльных: рубят сук, на котором сидят, — ведь и почтовая гоньба, за которой они здесь, — та же земская повинность.
— Везите их, мужики, подальше от греха, — посоветовал он. — С девицей оне...
Мужики молчали. Страх перед списком ушел, выветрился, тяжкое нестроение собственной жизни вышло вперед.
— Сам и вези! У тебя кони овес жрут, — тоскливо сказал сухонький, жидкобородый мужик. — Небось копытом доску прошибут, а мои на шлеях висят.
— Дети голодом сидят, а ты — арестантов корми!
Тому, кто везет ссыльных, полагалось дать им ночлег и пропитание, и была тут неловкость бо́льшая, чем с лошадьми: нищенство, назойливое, насильственное, с соизволения начальства. И от растерянности Маша спросила не в пору:
— Что же это молодых мужиков не видно?
Изба откликнулась горласто, изливая душу:
— Выбили молодых!
— Теперь и седой мужик в цене!
— У нас один кобель остался — Ферапонт!..
— Милая! — Скорбная старуха, переждав шум, приблизилась к Маше, будто разговор этот давал ее полузрячим глазам право рассмотреть приезжую в упор. — Наших двое вернулось: мой внук и вот Катерины брат... — Она показала на женщину с метелкой в руках. — Побитые, из двух одного мужика не сложишь. Веди их, Катя, пускай смотрят. Я далёко живу, у леса, а Катя — за церквой.
— Поведу! — густым, низким голосом отозвалась женщина, вышла из притененного угла избы на свет и стала туго заматывать платок вокруг нежного глазастого лица. Она была невысока и чем-то впору Бабушкину, — может, так казалось потому, что они стояли друг против друга, русые и светлоглазые. — Им с дороги отогреться надо, — оправдывалась она перед односельчанами. — Нешто мы звери... Дед живой ли? — показала она на Петра Михайловича.
— Ты веди! — озлился хромой старик из дорожной заставы. — Вызвалась и веди, покорми их кусочками! А лошадей запрягать не смей: отберем... под опеку.
Женщина порывисто повернулась на ненавистный голос, но перечить не стала, а от порога вдруг обратилась к старосте:
— Прежде ты им про учителя скажи!
Все притихло в избе, послышался вздох ссыльного, поднявшегося с лавки, и рывком, всполохом — звон колокольчика: это унес ноги ямщик.
— Учителя третий день под замком держат, — сказала Катерина. — Прежде кашлял, а нонешний день его и не слыхать.
— Не я сажал — становой пристав. Учитель из губернии приехал, смутили его там. — Староста не знал, как определить вину учителя. — Сюда прискакал — манифест объявил. Свободу!
— Царь объявил манифест, — сказал Петр Михайлович.
— Царь — потом, — уперся староста, — а вперед он. Царь манифест объявил, а этот, видишь, свободу!..
Шли через вечернюю, в синих тенях, площадь. Староста робел, сомневался, по закону ли держит он в холодной больного учителя. Недолго бы и выпустить, учитель в тайгу не убежит и старушки матери не бросит, но и выпустить по нынешнему времени боязно, Ферапонт уверял, что теперь учителя и убить можно, никто в ответе не будет, манифест спишет. Выходит, что, заперев учителя, он сохранил ему жизнь, а накормить его не получалось — не берет ни хлеба, ни воды. Толпа в молчании обступила глухой сруб, староста загремел ключами и амбарным замком, отворил дверь. Черная тишина дохнула из сырого, могильного зева сруба.
— Ко-о-лень-ка! Сы-ынка! Живой ты?..
Староста откашлялся: страх за себя сдавил ему грудь.
— Собирайся, Николай Христофорыч, уж отлежался. Явилась твоя свобода! — сказал он прощающе и льстя ссыльным.
Ответа не было: ни стона, ни чахоточного, сиплого дыхания.
— За-а-мерз! — закричал кто-то.
Толкая друг друга, люди бросились внутрь. На деревянной скамье, прикрытый овчиной, лежал учитель. Вечерний, снегами отраженный свет обозначил его заросшее, диковатое лицо, впросинь окрасил щеки и лоб. Он медленно сел, свесил худые ноги в валенках.
— Кто вы? — спросил у ссыльных удивленно.
— Ссыльные. Бывшие ссыльные! — поправилась Маша.
— А-а-а! — протянул он апатично. — Революционеры!
Он снова растянулся на скамье, уставясь в темные доски над головой.
— Христом богом прошу! — взмолился староста. — Иди ты отсюда, Христофорыч, иди, покудова жив... Возьмите его, матушка!