Приподнялась на локтях, напряженно смотрела на лоскутное одеяло, которым укрыта ссыльная, лежала до полуночных петухов, потом скользнула вниз, уверилась, что Маша спит, вышла в сени, вернулась, что-то неся в руке, и, как была, босая, шагнула в горенку. Широкие доски по-уличному студили ступни, в горенке все открыто глазу: диковинный пояс, брошенный на табурет, поверх одежды; ссыльный, уснувший на боку. С распушившимися волосами, с отчетливыми, показавшимися длинными ресницами, он выглядел мальчишески молодо, и Катерина усовестилась вдруг. «Господи! — подумала она с горестным облегчением. — Нет ему до меня дела... Он своего доможется, возьмет лошадей, уедет, а о них старшой и не вспомнит, об их скучной, несытой избе. А ее и подавно: с чего бы он стал вспоминать ее, злую сибирскут вдову, невидную, плечистую бабу...» Устыдилась, что стоит у постели с чашкой мороженой клюквы и с другой, где сахарился на донышке мед, будто пришла покупать ссыльного, ублажать его.
Катерина поставила чашки на стол и бесшумно задвинула занавески; горенка погрузилась в густые сумерки. Деревянный, со спинкой, диван скрипнул у нее за спиной; она порывисто обернулась.
— Катерина Ивановна?
— Лежу на полатях, думаю, не уснете при луне.
— Мне свет не мешает. — Он лег на спину, завел руки под голову. — Мысли донимают, а луна — пусть.
О мыслях сказал не жалуясь, к слову, как если бы в горенку вошла его сестра и они давно не виделись. Разговор получался добрый, и смотрел он по-хорошему, не гнал ее ни взглядом, ни тоном.
— Голодный, поди... — Ее морозило снизу, от незакрытых ног, бросало в дрожь. — Совестился, что ли?.. Кусочками брезговал, — упрекнула она, хоть и чувствовала, что напрасно.
— Нет, не брезговал. Я и сам мальчишкой, случалось, тот же хлеб ел.
— Тогда чего ж постился? Мы вам не жалели.
— Это на Руси — святой хлеб, — сказал он негромко: во всем была ночь, тяжелая тишина обложила их на сотни верст кругом. — Я бы его под стекло сложил и в столицах господам показывал. — Он заметил ее босые ноги и как ее трясет, как сами собой подергиваются губы. — Что это вы босая, Катерина Ивановна? — Он быстро сел на диване, и Катерина поняла его так, что он освободил ей место и ей можно сесть, поднять ноги с полу.
— За что же такая насмешка? Под стекло...
— Пусть бы увидели, как мы платим мужику, который и кормит Россию и жизнь за царя-батюшку отдает.
Катерина поджала ноги, уперлась пятками в край дивана, накрыла подолом, мяла в руках настывшие пальцы.
— Все ты о народе печешься... — сказала она с ласковым упреком. — О себе когда подумаешь?
— О-о! — легко сказал он. — На Яне времени хватало.
— И чего удумал? — спросила серьезно.
— Торопиться! Спешить удумал, Катерина Ивановна!
— Уж вы и так всюду поспели: и в злодеи, и в святые угодники.
— Именно что в злодеи, да еще нераскаянные.
— Она правда в графа стреляла?
— Уж не знаю, в графа или в князя, а бросала.
— Как это — бросала?
— Бомбу.
— Господи! — вырвалось у нее. — И седой туда же? И ты?