— Уж камни обошлись бы птицами, — горько пошутила Маша.
— Это в вас от огорчения жизнью; старое оружие выпало, а другого не знаете.
— Где же вы находите истинного, чистого человека?
— Я ведь тоже из сытого дома вышел, — сказал он, помолчав. — Оттуда, где многое уже было сделано, чтобы не смешаться с толпой. Тронулся в народ: глаза горят, а незрячие. Что народ? — не знаю. Знаю только, что хочу его облагодетельствовать. И вот первый злой урок: невозможно облагодетельствовать народ ни платьем с барского плеча, ни хлебом с чужого стола, все не впрок, все в насмешку. Я и ударился в тоску, в злость — неблагодарен народ! И за бомбу: вот ты каков, так я тебя разбужу; слов моих не услыхал, послушай динамитную музыку. Эту жизнь вы знаете, всю ее тщету: сотни втайне обрадуются гибели палача, а тысячи ужаснутся, отбегут куда подальше, хоть в церковь, чтобы не смешаться с убийцами. Вот тогда я снова пошел к людям, но не пророком, не дарителем, а товарищем. Будущее за теми, кого труд собрал сотнями под одну крышу, тысячами к одному хозяину, кто хочет не землю переделить себе в выгоду, кому-то в ущерб, а переменить жизнь. Этот человек просыпается не для мести, и жечь он не хочет, и стрелять не торопится, хотя защищаться при нужде будет отчаянно. Вы не думали вот о чем: родится ребенок в курной избе или в рабочей казарме, в нищете, — под ним с первого дня кусок стираной холстины...
Состав тряхнуло и затормозило, набегал, усиливаясь, грохот буферов. Заскрипела дверь соседнего вагона, ударилась раз и другой о стенку тамбура, в снег то прыгали, ухая, то сбегали коваными сапогами по ступеням — люди словно по тревоге покидали вагон.
Вразнобой ударили по теплушке приклады: ссыльные знали этот жадный, проламывающий стук, — в нем азарт и темный страх насильника, страх, что жертва ответит выстрелом. Потом громкий голос потребовал, чтоб открыли, и Михаил сказал, что дверь не заперта, пусть входят, кому угодно.
Дверь отъезжала в пазах медленно, клубы пара растаяли, обнажились очертания нар, тусклое ночное свечение чугунной печки, фигуры стоявших и сидевших ссыльных.
— Живо всем из вагона! — скомандовал Коршунов. Приказал обыскивать ссыльных, отнимать оружие и спички, и не торопил, ровно поглядывал, как они запахиваются поплотнее, вяжут деревенские кушаки, посматривают, нет ли близко станционных огней.
— Женщину оставьте... — шепотом просил Симбирцев. — Буду обязан навсегда... аки пес верный, — пробовал он шутить, заглядывая в спокойное лицо подполковника.
Сходили медленно: теплушка словно прихватывала за плечи, втягивала обратно теплом, недавним братством, надо было вырваться из ее плена, понять, что впереди, есть ли тут и другие люди или одни офицеры и унтер-офицеры. Показалась Маша, теплый платок лежал на плечах, руки подняты к растрепавшимся волосам.
У двоих отняли револьверы: без ругани, кажется, даже не запомнили их в сгрудившейся толпе.
— Женщина — пусть останется, — взмолился Симбирцев, и Коршунов снизошел, чубатый унтер прогнал Машу в теплушку, заглянул внутрь, не разглядел за Машей лежащего старика и задвинул дверь.
Место глухое, за пнями вырубки — могучий редкоствольный лес, потом строй деревьев смыкался, и свет луны, голубой и холодный, был бессилен пробиться в глубь тайги.
— Пальто, шубы, поддевки, всю рвань — долой, — сказал Коршунов. — Нельзя эту заразу в Россию везти: карантинная служба не позволяет.
Не сразу и поверилось: они и так продрогли до кости.
— А закурить можно? — послышался сердитый голос Михаила.
— Зажгите ему спичку! — приказал Коршунов. — И закурить, и спеть позволено. И уйти можете гуртом и в одиночку, как угодно: вы на каждой станции желанные гости.
Студент замешкался, нетерпеливый Симбирцев сорвал с него шинель и меховой, неприметный под шинелью, жилет. Легкие сдавило каленым воздухом, почудилось, что упал в ледяную воду.
— Забавляетесь, полковник! — его голос дрожал от холода, и это угнетало Студента. — Царские свободы празднуете.
— По нынешним временам я и расстрелять вас не вправе, — Коршунов присмотрелся к Ипполиту, но не признал в нем того, кого искал. — Был с вами в Иркутске еще один: он тогда на перроне говорил.
— Не захотел поганиться, с тобой ехать, — ответил Михаил: их приговор прочитался в безлюдье тайги, и не о чем было торговаться с подполковником.