Эшелон Коршунова проследовал Кемчуг без остановки.
11
Темень и тишина.
Тишина полная, глухая, будто не в депо на скрещении рельсовых путей, а в дремотном окраинном домишке. Серое и днем оконце конторы заслонено бортом вагона, отсвет снегов не проникает внутрь, глаза не различают шкафа, стола, длинной скамьи напротив нар, где устроился Бабушкин, а в спокойные времена засыпали дежурные, деповские сторожа, машинисты, которых задержала пурга или близкий рейс. В полночь ушли на запад два поезда с запасными, еще с полчаса трубил кондукторский рожок, попыхивал, посверкивал огнями маневровый, уводя в тупик порожние теплушки и остов сгоревшего классного вагона. Во втором часу ночи покинули контору Алексей и солдат — представитель союза военнослужащих; умчались в типографию Казанцева печатать составленное вместе с Бабушкиным обращение военно-стачечного комитета к жителям Иркутска о том, что забастовавшие солдаты, казаки и офицеры приняли на себя обязательство перед гражданами города охранять во время забастовки порядок, их личную неприкосновенность и имущественную безопасность. Обращение упрочит вес забастовки, отнимет частицу власти у Кутайсова, сдержит в узде своры черносотенцев из братства св. Иннокентия. Проводив их, он убрал фитиль, дунул в ламповое стекло и улегся, как любил, на спине, с вытянутыми вдоль тела руками, дожидаясь дремоты, когда вдруг потянет повернуться на бок, ноги согнуть, как в беге, и уснуть крепко, не шевелясь до пробуждения. Все обещало скорый сон: усталость, тишина за кирпичной стеной, шорох оседавших поленьев, сухое потрескивание, голос жестяной вытяжной трубы, все просило сна, а сна не было. За спиной еще дышала ссылка заполярным, мертвенным дыханием. Даже и бег ямских лошадей после Кангаласы не казался ему быстрым — мысль летела в Питер с такой яростной поспешностью, что и борзые кони, казалось, топчутся на месте. Быстрее, быстрее — к делу, к любимым; после смерти Лидочки их оставалось на земле двое, но из темноты ночи, из неспокойной завесы снега перед ним возникало три лица, всегда три, — посредине, защищенное матерью и Пашей, нежное лицо дочери. В Иркутске дорога кончилась; сам оборвал, сам запнулся, увидел себя со стороны, как больно ударял носками сапог о рельсы, спотыкался рядом с покатившей теплушкой, бежал за ней, шевелил губами, винился перед Пашей.
Дорога оборвалась, но время помчалось бессонно, словно он снова во Пскове и нет ему покоя, хотя и не крадутся за спиной шпики и дружески открыты многие двери. Время неслось, в чем оно единственно и может нестись истинно и устремленно: в людях, в непредвиденной смене событий, в собраниях и митингах. Неслось, не признавая узды, поток жизни не принимал ни одного из русел, услужливо предложенных губернскими властями, либералами или объединенным рабочим стачечным комитетом. Движение становилось все более массовым, но волны бились врасхлест, сталкиваясь, ослабляя друг друга, рискуя растратить силы и замереть в старых берегах.
На железной дороге двоевластие: 21 ноября железнодорожники решили установить восьмичасовой рабочий день, революция многое поменяла в распорядке Сибирской и Забайкальской дорог, однако узкая стальная магистраль не могла иметь своей отдельной судьбы и отдельной революции. Покинь дорогу последний верноподданный чиновник, перейди она вся, от пылающих горнов мастерских до начальственных кабинетов, в руки рабочих, и тогда она оставалась бы тем же соединительным мостом между Россией, откуда изредка приходили эшелоны с мукой и зерном для голодного края, и военным, солдатским, все проигравшим Харбином. Власть на дороге не надо брать с бою: вот тревожное и непредвиденное состояние! Враг жив, он проезжает мимо на запад, украдкой поглядывая в вагонное окно, или вышагивает по сибирскому кабинету; он не лишен чинов, орденов, оружия, привилегий, но стушевался, хитрит, пребывает в страхе, что его лишат не жизни, а власти, — его упраздняют, но дают отдышаться, набраться сил и злобы. И в этом мирном отпадении и мирных победах таилась величайшая опасность для революции, ибо это был худой мир и передышка, которой одна сторона пользовалась лучше, нежели другая.
Город словно бы созрел для народовластия. Вчерашняя твердая рука уже не тверда, поплыла под ногами земля, генерал-губернатору некого позвать на помощь, кроме сотни зеленых юнкеров, горстки приставов и полицейских. Уже побежали с корабля крысы, отбывают из губернии чины, не сказавшись Кутайсову, кто в Петербург по делам службы, кто в неизвестном направлении; при отменном здоровье подают рапорты о болезни, прошения об отставке, предпочитая жизнь обывателя служебной карьере; находят приют у хлебосольной родни в таежных поселках и улусах. Правительственный корабль накренился, течь велика, волны демократии бьют в сгнившую обшивку, ломают шпангоуты. Город без больших фабрик и заводов подогревал заблуждения меньшевиков: всякий раз, когда на митингах принималось решение продолжить военную забастовку, меньшевистские ораторы добивались непременной поправки — забастовку продолжать мирную, но с оружием в руках. Малочисленность рабочих, недостаток оружия и то, что комитет РСДРП оказался в руках реформистов, превращало Иркутск в слабое звено сибирской революции между Томском — Красноярском и Читой — Харбином. Но в Иркутске обнаружился и непредвиденный властями революционный резерв: солдаты. Загнанные в эшелоны еще в Харбине, они в скудости тащились через Забайкалье и останавливались в Иркутске за получением денежных расчетов. А. Иркутск был так же прижимист, хитер и неласков к запасному, как и Харбин. Вооруженного солдата он часто опасался и спроваживал, безоружного мытарил в здешних казармах и кормил впроголодь. Недовольных скопилось тысячи, солдат потянулся в колонну, нашлось у него и знамя, и список прав, которых он домогается; солдат открыл для себя, что именно забастовщики заняты ремонтом паровозов, сносятся телеграфно с другими комитетами Сибирской дороги, помогая солдатам вернуться в Россию.