Словом, всё было рядом, близко, но и осторонь, и не мешало никому из жителей дома, да и нам, ни жить потихоньку, ни работать, ни выпивать, ни общаться порой с гостями, ни смотреть на мир сквозь окно, сквозь стеклянную грань, за которой было видимо далеко, за которой тянулись в глубь этой осени, этой жизни, а потом уходили вдаль, многократно всеми воспеты, все четыре стороны света.
Мы с Довлатовым шли вдвоём, направляясь незнамо куда, чтобы просто идти вперёд и дышать отсыревшим воздухом по возможности глубоко, чтобы как-то, пусть и с усилием, хоть с трудом, но прийти в себя.
Приходить в себя – это непросто. Приходить в себя – это не шуточки. Приходить в себя – это наука. Да, наука. Достаточно сложная, чтобы слишком нам понимать, что легко мы теперь не отделаемся и на юморе мы не выедем, и тем более – на терпении, том, которого было вдосталь у любого из нас в былом и которое так срослось и со мной, и с Сергеем, и с каждым человеком, подчёркнуто творческим, да со всею нашей богемой, что казалось оно временами вроде кожи второй, хотя совершенно не защищало от вторжений извне, любых, и, конечно, не было панцирем, потому что любые удары и уколы легко проникали сквозь незримую оболочку, норовя попасть не куда-нибудь, наобум, лишь бы ранить скорее, но поглубже, в самую душу. И душа – страдала тогда. Так и жили – среди страданья, в ожидании состраданья или просто вниманья. В нём пробуждалось и пониманье – вместе с речью, с её огнём. Но прийти в себя – было трудно. Мы расплёскивали энергию безоглядно и широко. Не щадили себя? Наверное. Не наверное, а конечно. Было принято – так. Привыкли. Были просто – самими собой. Уж такими, как есть. Везде. И повсюду. В любое время. И тем более – посреди разгулявшегося бесчасья. Мы выкладывались порой до последнего. Разом. Полностью. Мы вбирали в себя любые проявления нашей жизни – с нескрываемым, жарким азартом. С ясным, гордым полубезумьем – тем, что было куда трезвее и оправданней, чем иная, даже нужная, в общем-то, трезвость, чем привычный чей-то расчёт. Жили – с риском. С вызовом даже. Всем. Всему. Ценились – поступки. Признавалась – лишь одарённость. Потому и была – озарённость. Всем, чему объясненья нет. Всем, в чём был – путеводный свет. С ним сроднились давно мы. С ним – каждый, вышней звездой храним, находил в себе силы: вспять – не идти, из бед – восставать, рваться – в даль, за которой – высь. Не случайно мы родились в нашей грустной державе. Здесь – каждый вырос. И сбылся – весь. Навсегда. Столь велик был жар пронизавшего всех горенья, что потомкам остался – в дар. Не случайно сие даренье.
Перед этим сомнительным утром, если это действительно утро, если так можно было назвать странный, брезжущий, грустный час до прихода реального утра, с пробуждением жизни вокруг, с оживлением крови в жилах, с просветлением ожидаемым непомерно смурного сознания, в течение дня предыдущего, и вечера, вскоре пришедшего, и ночи, за ним наставшей, вплоть до рассвета, или же, что вернее, до убывания и ухода ночной темноты, нами, причём вдвоём, без ненужных нам собутыльников, не годящихся в собеседники, признаюсь я, как на духу, было выпито многовато.
Доказательством очевидным неумеренно долгой, обильной, затянувшейся ненароком нашей выпивки, с разговорами по душам, такими, которые не заменишь нынче ничем, оставались пустые бутылки, грудой сложенные на балконе, меж коробок и чемоданов, чтобы в комнате не мешали, где с укором напоминали о недавнем их содержимом, ставшем грустным воспоминаньем о спиртном, которого нету, чтобы с толком опохмелиться и потом уж, слегка воспрянув, как придётся, но лучше – с выпивкой и закуской, в умеренных дозах, чтоб себя ощутить живыми, чтоб здоровье своё поправить, с Божьей помощью, разумеется, как-то дальше существовать.
Некоторое количество спиртного, жалкую частицу былой роскоши, по глотку вина, по глотку водки, всего-то, не больше, да и то с изрядным трудом, нацедили мы из выпитых накануне бутылок, смешали в стакане, разделили по-братски, выпили.
Но этого было мало. Настолько мало, что даже говорить об этом смешно. Разве это спасенье? Так, пустячок. А то и курьёз. Или даже недоразумение. Или выверт очередной окружающей нас действительности. Той, с которой, как ни крути, приходилось нам всем считаться. Той, с которою то и дело возникали у нас разногласия. Той, советской, заполонившей всё вокруг, весь мир заоконный. Той, с чьей жутью потусторонней наших судеб линии чёткие не желали соприкасаться, но, увы, в неё углублялись, чтобы там, в несусветной прорве, в ахинее, в бреду, в развале, вырываться вдруг ненароком к свету правды и красоты. Потому-то и действия наши по упрямому извлечению хоть подобия дозы крохотной столь желаемого питья из бутылок, совсем пустых, были слишком наивными, верно, с этим были мы оба согласны, но за этой наивностью грезилось обещание радости, может быть, и вставала за ними надежда, ну а с нею – легче дышать. Говорить же о том, что эти мини-порции водки с вином, ну всего-то по два глотка символических, нас излечат, было в самом деле смешно. Понимали это мы оба хорошо. Потому и молчали. Ну а думать об этом – грустно. Знает это любой из граждан всей похмельной нашей страны. Так что лучше было – молчать. Два глотка! Чепуха, да и только. Ерунда. Безобразие. Блажь. Так ли? Всё же не блажь. Блаженства смутный отсвет где-то поодаль, кем-то свыше соединённый с детской верою в чудеса? Что ж, возможно. Да так и было. Несомненно. Теперь я знаю: было это – именно так. А тогда – тогда мы вздыхали и помалкивали угрюмо. И таилось в угрюмстве этом обещание скорых празднеств и событий, впрямь распрекрасных. Это в душах мы – берегли. На потом. А пока что с болью и тревогой осознавали несуразность всю и трагичность нами выцеженных глотков.