Выбрать главу

Вообще Василий Николаевич давно заметил, что очень красивые в молодости женщины к старости становятся резко некрасивыми, отталкивающими, и наоборот, женщины, в юные годы почти дурнушки, гадкие утята, в зрелом возрасте, если только наработают, обретут интеллект, вдруг превращаются в царственно-недоступных, величественных красавиц. Так и картины, живопись: многие новомодные искания художников, весь их пресловутый модернизм, о котором бывает столько шума и неумеренного восторга, с годами тускнеет, забывается, вызывая лишь снисходительную улыбку. А какая-нибудь, казалось бы, заведомо неброская, неприметная картина, этюд, написанные в традиционной, выверенной веками манере, обретают свою истинную непреходящую ценность, становятся шедеврами.

Предавшись этим обычным своим постоянным размышлениям об искусстве, без которых давно уже жить не мог, Василий Николаевич поднялся на второй этаж в выставочный зал, чтобы посмотреть, чем пробавлялись его соратники по кисти, пока он сюда не заглядывал. Увы, ничего сколько-нибудь приметного, любопытного и поучительного для себя Василий Николаевич здесь не обнаружил. Все те же потуги на открытие, на поиск, на внешнюю, броскую красоту и почти полное отсутствие глубины, глубокого, вдумчивого познания мира, да в общем-то и живописи тоже. Впрочем, было несколько обнадеживающих этюдов молодых художников, которые, кажется, начали преодолевать свой ранний, юношеский максимализм и возвращаться к традициям русской реалистической школы. Василий Николаевич решил как-нибудь встретиться с этими молодыми художниками, чтоб познакомиться с ними поближе и посмотреть, насколько серьезен их поворот, или, может быть, он тоже лишь дань новой, псевдореалистической моде.

Больше ему в выставочном зале делать было нечего, и он стал продвигаться к двери, чтоб уловить момент и, не привлекая больше внимания секретарши и каких-нибудь случайно забредших в правление художников, незаметно выскользнуть из здания. Но, к сожалению, это ему не удалось. Василия Николаевича заметила и секретарша, и несколько художников, которые, скорее всего, ею же и были осведомлены, что он в правлении. Художники дружно преградили Василию Николаевичу дорогу, дружно и восторженно стали говорить о его таланте и месте в современном мировом искусстве. Василий Николаевич, как мог, отбивался от их назойливых разговоров, заведомо зная, чем они закончатся. Минут через пять – десять, утомив восторгами и неприкрытой лестью Василия Николаевича и утомившись сами, художники попросили у него взаймы на бутылку-другую вина, которую им якобы край как необходимо было выпить с нужными, обещающими богатый заказ людьми. Василий Николаевич требуемые деньги взаймы дал (хотя и прекрасно знал, что никогда этот долг возвращен не будет), но от приглашения принять участие в нужной, позарез необходимой встрече-выпивке с нужными, необходимыми людьми отказался. Художники не очень настойчиво посетовали на его несговорчивость и отпустили с миром.

Василий Николаевич вышел на улицу с заметным облегчением в душе, дал себе зарок никогда здесь больше не появляться, но злоключения его на этом не закончились.

Не успел он сделать и двух шагов от двери Союза художников, как прямо перед ним остановилась роскошная, сияющая лаком и никелем иномарка, и из нее едва ли не на грудь Василию Николаевичу выбросилась победно-долларовая Даша в не менее роскошной собольей шубе-манто.

– А, беглец! – в восторге закричала, захохотала она, распугивая на тротуаре пешеходов. – Ну, сегодня ты от меня не убежишь.

– Убегу! – быстро сориентировавшись, самоуверенно ответил Василий Николаевич и действительно убежал, вспрыгнув на подножку остановившегося рядом с машиной троллейбуса.

Даша захохотала еще сильней, но вдогонку за ним не бросилась, а лишь пригрозила сквозь стекло захлопнувшейся двери троллейбуса рукой с дорогим перстнем на пальце. И столько было в этой ее угрозе вожделения, страсти и еще чего-то, не поддающегося воображению Василия Николаевича, что он весь съежился и даже закрыл глаза.

Пришел Василий Николаевич в себя лишь в мастерской. Пришел и решил, что подобные вылазки в город, суетный, обезумевший от нищеты и богатства мир чрезвычайно для него опасны и вредны. Уж если ты истинный художник, если у тебя определена работа, замысел, то сиди безвылазно в мастерской, честно работай и честно страдай. Отдыхать же, нежиться будешь после, когда работу эту завершишь, когда сможешь, подражая поэту, воскликнуть: «Умри, Суржиков, лучше не напишешь!»

Поначалу работа у него не ладилась. В душе поселилась какая-то тревога, разлад, вдохновение никак не приходило, и, наверное, лучше было бы сейчас отложить в сторону карандаш и уголь и понапрасну не терзать, не мучить себя. Ведь ничего путного в таком состоянии не выйдет, надо ждать, пока душа успокоится, разлад уступит место гармонии, без которой ни о каком вдохновении и думать нельзя. Соблазн был велик, и любой другой художник поступил бы именно так: изорвал бы в отчаянье все наброски, поломал бы все карандаши и угли, забросил бы куда подальше все кисти и краски и в конце запил бы недельки на две-три по-черному, как умеют пить только провинциальные художники и писатели. Но Василий Николаевич не был «любым другим» и прекрасно знал, что эти начальные неудачливые минуты пройдут, надо только не отчаиваться, уметь терпеть и уметь работать – и вдохновение никуда не денется, окутает, окружит твою голову сладостным, ни с чем не сравнимым туманом, и в этом тумане явятся тебе такие грезы, от которых душа замрет, а руки сами по себе начертают на бумаге, на картоне или на полотне единственно верные линии, штрихи и мазки.

Так с Василием Николаевичем получилось и на этот раз. Часа полтора он упрямо и мужественно (Василий Николаевич не боялся этого слова) боролся с собой: колдовал над набросками, менял опять композиционное построение всей картины, соотнося ее с тем, самым первым (а значит, и самым верным) видением, брался за кисти, чтоб уже в масле написать привидевшийся ему образ. И все-таки победил себя: вдохновение ожидаемо настигло его, обволокло густым стойким туманом, голова у него привычно «поплыла» (так она в раннем детстве «плыла» у Василия, когда знаменитая деревенская «шептунья» бабка Борисиха заговаривала его от испуга), закружилась, и в этом кружении все у Василия Николаевича стало получаться.

Всего за каких-нибудь три-четыре часа он перенес композицию с картона на холст, почти ничего уже в ней не поправляя. Василий Николаевич обладал редким, едва ли не суеверным чувством меры, которым не обладали многие другие художники. В работе, в совершенствовании картины он умел остановиться вовремя, до тех пор, когда уже любой лишний штрих или мазок будет ей лишь во вред. Он не соглашался с лицемерным утверждением о том, что совершенствованию нет предела. Предел был, и назывался он гениальностью. Иначе не появилось бы другое утверждение: от прекрасного до безобразного всего один шаг. Гениальный художник или поэт как раз и удерживался от этого губительного шага. Василий Николаевич тешил себя мыслью и гордился тем, что ему несколько раз в жизни тоже удалось устоять на грани подобного шага…

Сегодняшняя работа, пожалуй, стояла в ряду этих редких удач, чувство меры не подвело Василия Николаевича: композиция была готова и ждала теперь усовершенствования, а вернее, воплощения лишь в масле…

Но это был уже совсем иной этап в работе, и Василий Николаевич отложил его на завтра, чтобы встать у мольберта с кистями ободренным и свежим в первых лучах нераннего, но такого яркого зимнего солнца…

И каково же было удивление Василия Николаевича, когда назавтра, свежий и отдохнувший, он едва подошел к мольберту, как тут же почувствовал, что работа у него сегодня не заладится, не пойдет, сколько ни проявляй он терпения и мужества. Ему опять что-то мешало, постоянно держало в напряжении и тревоге, он болезненно ощущал присутствие в мастерской кого-то лишнего, тайно и нагло наблюдавшего за ним. Опека эта была откровенно издевательской, бесстыжей: в самые трепетные мгновения, когда вдохновение уже подступало к Василию Николаевичу вплотную, обволакивало туманом и кружило голову, вдруг раздавался где-то на антресолях или в захламленной кладовке подозрительный смешок, хохот, что-то с грохотом падало, рушилось. Руки у Василия Николаевича опускались, он устало садился на стул и в изнеможении сидел по нескольку часов кряду, ломая дорогостоящие, с трудом добытые кисти.