Потому что у меня уже была подруга, понимаешь? И никто другой – ни смазливые блондинки в тугих джинсовых шортиках, вырезанных так высоко, что из них вываливаются ягодицы, ни парни в мешковатых джинсах и худи, по-братски раскуривающие косячок, ни звезды спорта в трикотажных костюмах и кроссовках, ни прилежные пай-девочки в очках и аккуратных блузочках, ни мальчики из хороших семей, щеголяющие своими костюмчиками, – никто из них не шел с ней ни в какое сравнение. Я в них не нуждалась и поэтому не искала с ними дружбы.
Я знала, что́ мне нравится. А нравились мне привычный порядок и предсказуемость. И нравятся мне по-прежнему.
Поэтому наутро, после того как Стэнли был выкорчеван из моей жизни, я отправилась навестить свою мать. Она жила в доме престарелых в пригороде, и на дорогу у меня уходило не меньше часа. А поскольку я любила приезжать не позднее девяти утра, чтобы попасть в число первых посетителей, то вставала по будильнику и выскакивала из дому ни свет ни заря.
Субботним утром в вагоне бывало тихо. Обычно среди немногочисленных пассажиров непременно находился господин в деловом костюме, с похмелья после пятничного разгула, затянувшегося до рассвета. Частенько можно было увидеть женщину с коляской, молодую мамашу, пытающуюся чем-то заполнить часы между бодрствованием и сном и между сном и бодрствованием – время, которого у нее еще несколько месяцев назад не было. Иногда в поезде встречались охранники, уборщики, медсестры, ехавшие домой после ночной смены. И всегда была я.
Каждую пятницу вечером я ужинала у Марни, а каждую субботу с утра ездила проведать мать.
Общий зал располагался сразу у входа, и я каждый раз проходила мимо него по пути к комнате моей матери. Я очень старалась не заглядывать внутрь, сосредоточиться исключительно на ее двери в конце коридора, но зал неизменно притягивал мой взгляд. Он казался окном в какой-то другой, потусторонний мир, обладавший странным магнетизмом. Там в креслах и колясках сидело множество стариков, их ноги были непременно укутаны одеялами, а на полу лежал ядерной расцветки пестрый ковер. Он напоминал мне ковры в дорогих отелях, где менеджеры как огня боялись пятен от еды, грязи и косметики.
Здесь пестрая расцветка служила примерно той же цели. Она скрывала грязь, рвоту и, да, все те же пятна от еды, но не от роскошных обедов с тремя переменами блюд под смех, болтовню и вино, а от липкого, вязкого картофельного пюре, нарочно вываленного на пол.
За исключением цветастого ковра, сам зал выглядел довольно нейтрально: голые бежевые стены, ни фотографий, ни картин, ни постеров, и темные кожаные кресла, которые легко было поддерживать в чистоте. И тем не менее на самом деле интерьер не играл никакой роли. Мое внимание приковывали не внешние особенности этого зала, а его обитатели. Он служил декорацией, на фоне которой разыгрывались сцены жизни и смерти, а также всего того, что существовало в зыбком промежутке между тем и другим. Эти люди – эти призраки – пребывали наполовину там, наполовину тут. Их сердца еще бились, кровь струилась по венам, но души уже ускользали, разум слабел, мышцы отказывали. Это было зловещее, жутковатое место – зал, полный людей, которые уже не были людьми в полном смысле этого слова, жизни, которая почти не была жизнью, смерти, которая была еще не вполне смертью. Моя мать никогда не хотела проводить там время, и сиделки давным-давно перестали ее уговаривать.
Она была у себя в комнате и, когда я вошла, сидела в постели выпрямившись.
Я на мгновение остановилась на пороге, глядя, как она играет с помпончиками, нашитыми на голубой шерстяной плед, накинутый поверх одеяла. Натянув эту конструкцию до самого подбородка, она сложила под ней руки в замок так, что получился холмик. Окно было распахнуто настежь, и прохладный ветерок колыхал занавески, отчего на стене играли дрожащие тени.
В свои шестьдесят два года моя мать страдала ранней деменцией. Врачи в доме престарелых во время своих еженедельных визитов сюда (я с ними редко пересекалась) утверждали, что для такого заболевания это довольно поздний дебют, как будто сей факт должен был служить мне утешением. Этим они, разумеется, хотели сказать, что другим приходилось куда тяжелее. Я это понимала. Впрочем, от осознания того, что кому-то еще хуже, мне легче не становилось.