— Наверное. — Она пожала плечами. — У меня тут, — она постучала себя по лбу, — не хватает места, чтобы запомнить все имена.
— Если со Стэнли, то да, — ответила я. — Вчера вечером.
— Ну и хорошо, — сказала она. — По-моему, он Джонатану и в подметки не годился.
Деменция — отчасти даже кстати — стерла из памяти матери подробности моих отношений с Джонатаном. Она помнила лишь, что я влюбилась в него, а потом он умер. Что совершенно не отражало того, что произошло на самом деле.
Не то чтобы мои родители не любили Джонатана. На самом деле, думаю, он им нравился: он был обаятелен, остроумен и всегда безупречно вежлив. Но скорее всего, они испытывали к нему обычную симпатию родителей к первому бойфренду дочери. Он считался неплохим вариантом. Подходящим. Но замужем за ним они меня категорически не представляли.
Когда я сообщила отцу и матери, что мы обручились, они были в ярости. Эти двое за предыдущие десять лет ни разу не сошлись во мнении ни по единому вопросу, а тут вдруг в один голос заявили, что я совершаю непоправимую ошибку. Мы слишком уж разные, твердили они. Ну да, Джонатан любил простор и свежий воздух, я — домашний уют. Он любил людей и шум, я — все привычное и тишину. Думаю, родители считали, что он недостаточно хорош, недостаточно умен, недостаточно зарабатывает на своей операторской работе. Однако мне было плевать на это.
В недели, последовавшие за нашей помолвкой, мать постоянно названивала мне, иногда по несколько раз на дню, и пыталась убедить меня, что я ломаю себе жизнь. Она бесконечно сотрясала воздух фразами о том, что любовь — это не так просто, как кажется, что это штука слишком сложная, слишком многоплановая, чтобы я в свои годы могла это понять, и что брак сейчас, в этом десятилетии, в этой жизни — шаг неразумный. Она доказывала мне, что мы оба слишком молоды, слишком наивны, слишком упрямо стремимся к тому, что лежит за пределами нашего понимания. Я слышала, как фоном свистит в трубке воздух: разговаривая, она туда-сюда расхаживала по коридору, доходила до конца и, круто развернувшись, шла обратно, тяжело вздыхая в паузах. Мать не говорила этого прямо, во всяком случае в такой формулировке, но, думаю, она пыталась уберечь меня от собственной ошибки, от брака, который низвел все множество ее жизненных ролей до горстки невыразительных слов: «жена», «мать», «страдалица».
Она сказала, что я должна сделать выбор; я выбрала Джонатана.
Наверное, это решение должно было даться мне нелегко. В реальности все обстояло с точностью до наоборот.
Наедине мы с Джонатаном были самими собой. Найти человека, с которым я могла не притворяться и который, в свою очередь, был предельно настоящим со мной, было величайшим счастьем. В присутствии же других, в особенности моих родителей, мы оба пытались быть самую чуточку лучше — тут чуточку остроумнее, тут чуточку мягче, тут чуточку нежнее. Мы подстегивали себя, чтобы казаться парой, с которой окружающим легко. Он отпускал шуточки в мой адрес, беззлобные подколки, вызывающие смех у других мужчин и у моего отца, а я вела себя более обходительно, приносила Джонатану напитки, спрашивала, не хочет ли он добавки, и была готова подать ему что-нибудь из кухни по первому его требованию: пусть только крикнет. А наши прикосновения друг к другу порой казались наигранными: его рука на моей талии, моя голова на его плече. Когда же мы оставались вдвоем, наши тела сливались в единое целое, сплетались в клубок рук и ног, прижимались кожа к коже.
Выбор был очевиден.
Наверное, я думала, что мать со временем смирится с моим браком, примет его как данность. Мне казалось несправедливым, что она решила изображать из себя любящую родительницу именно сейчас.
Когда мне было почти четыре, на свет на семь недель раньше срока совершенно неожиданно для всех появилась моя младшая сестра Эмма. Ее немедленно забрали в реанимацию и поместили в кувез, а мать увезли в операционную, чтобы остановить неукротимое кровотечение. Несколько недель спустя они обе вернулись домой, но за этот месяц с небольшим все переменилось. С каждым днем мать все больше зацикливалась на здоровье младшей дочери: беспрерывно тревожилась, не замерзла ли она, не голодна ли, дышит ли. В результате я сблизилась с отцом — в те трудные дни, по мнению матери, что бы тот ни делал, все было не так, — она же присутствовала в моей жизни разве что чисто физически. Ей было не интересно ни рассказывать мне сказки на ночь, ни рассматривать мои первые школьные фотографии, ни вникать в перипетии моей детской жизни. После рождения Эммы она вообще утратила ко мне всякий интерес, так что теперь мне слабо верилось, чтобы сейчас, когда я стала взрослой, она вдруг воспылала ко мне материнскими чувствами.