Но Карминский проводил сейчас эксперимент и к шуткам был не склонен.
— Кухонный стол, — сказал он. — Телевизор. Эти самые… костюмы, платья…
— Ноль процентов, — сказал Эдик.
— У него что, действительно из всего домашнего имущества лишь один мультивокс имеет цену? — спросил Карминский. — Проверим. Мультивокс.
— Четыре процента.
Мультивокс мы делали вдвоем с Гроссетом. Бились над ним четыре года. А через полгода они появились в продаже. Но наш был лучше! Лучше в том смысле, что он был создан специально для нас. Мы понимали его, и он понимал нас с полуслова, вернее с полумысли, потому что мультивокс воспроизводил музыкальные мысли, музыку, которая так часто звучит в голове, — странную, непонятную, ускользающую. И бывает порой до слез жалко, что не можешь воспроизвести ее. Во-первых, нет музыкального образования. А во-вторых, будь оно, все равно нужно какое-то связующее звено между мыслью и нотными знаками. У композиторов все получается и без мультивоксов. Но ведь мы не были ни композиторами, ни даже людьми с выдающимися музыкальными способностями. Во всяком случае, Марина именно так и считала. Гроссет сочинял симфонии, и их даже исполняли, правда, лишь в нашем городе. А я писал симфонические этюды-экспромты. Музыковеды таких не признавали. Не бывает, мол, симфонических экспромтов! Как не бывает? Вот же они! Послушайте! Но даже Марина не верила, что такое может быть. Раз не было раньше, значит, не может быть и в будущем.
— Все равно буду их писать, — говорил я. — Не хотят слушать, не надо. Некоторые люди все же понимают.
— Бросил бы ты эту ерунду. Диссертацию давно пора делать.
Ох, уж эта диссертация. Была ли она мне нужна? Я честно признавал, что работа не настолько меня увлекает, чтобы я был в состоянии выдать какую-нибудь оригинальную мысль, или идею. Я был довольно средним инженером.
— Все — и средние, и серые — пишут диссертации, — доказывала Марина. Одни гении, что ли, докторами и кандидатами становятся?
— К сожалению, нет, — отвечал я. — Но чтобы я, серый инженер, стал серым кандидатом?! Нет, не получится. Хватит их и без меня.
— А композитор из тебя получится?
— Еще не знаю. Когда пойму, что нет, — тоже брошу.
— Может, ты только к старости поймешь?
— К старости и брошу. А пока мне интересно этим заниматься…
Эксперимент шел уже полчаса.
— Ну что ж, перейдем к дорогим его сердцу личностям? — не то сказал, не то спросил Карминский.
Гроссет тяжело вздохнул.
— Выключаю Марину, — странным голосом сказал он.
Марина меня не любит! Удар? Нет. Я это предполагал и раньше, а теперь знаю точно.
Дело не в том, что она любит кого-то другого. Нет. Это просто стандартная, нравящаяся соседям и знакомым любовь. Мы часто появляемся на людях вместе, за исключением тех случаев, когда я отказываюсь от этого сам. Ей это только приносит облегчение, но она все равно твердит:
— Ты со мной не разговариваешь, не ходишь в кино, молчишь, ничто тебя не интересует. Все люди как люди, а ты?
Но о чем говорить? Ведь разговоры-то не получаются. Не получаются! Может быть, и хорошо, что я умею молчать?
Любви нет. А что же есть? Привязанность. Привычка. Все утряслось, устоялось. Ничего не хочется изменять.
— Один процент. Почти один, — сказал Эдик растерянно.
— Сколько точно? — спросил Карминский.
— Господи, — сказала Алла, молодой инженер, ей было лет двадцать, не больше. — Человека жена не любит, а он: сколько процентов!
— Товарищи! Мы на диспуте о любви или важный эксперимент проводим, запланированный тематическим планом? — строго спросил Карминский. — Что за детство?!
— Господи! Что же это делается? — снова сказала Алла.
— Ноль целых девятьсот одна тысячная, — зло сказал Эдик.
— Опять шуточки? У этой шкалы нет тысячных делений.
— Извиняюсь. Ноль девяносто.
— Товарищи! Прошу относиться серьезно.
— Серьезно… Душу у человека выворачивают наизнанку, — сказала Инга. И все свои, знакомые. Лучше бы уж совсем чужого человека туда посадить.
— На это есть штатное расписание! — рассвирепел Карминский. — И вообще, когда-то и тело человека нельзя было выворачивать наизнанку. Я имею в виду анатомирование. Но от этого человечеству только хуже было.
— Может быть, ускорим темпы? — предложил Иванов. — Время идет, а мы тут дебаты разводим.
— Молодец, Сергей, — сказал Карминский. — Время — деньги. Кто там у нас следующий по списку? Гроссет? Выключаем Гроссета.
Мы знали друг друга пятнадцать лет. Странный он был парень. То заговорит, разорется, руками размахивает, бараньи кудри свои дергает. Доказывает что-то. А потом вдруг скажет: "Нет, доводов мало", — и замолчит. Если не мог что-то доказать, сдавался немедленно. Даже на экзаменах. Скажет: "Я не уверен в этом, давайте сразу следующий вопрос".
Что нас сблизило?
Любовь к музыке? Да. Вначале только это. Хотя само отношение к музыке у нас было разное. Я признавал в музыке только импровизации, полет фантазии. Он — строгую, кропотливую работу. Я никогда не задумывался, садясь за мультивокс, что я буду играть. Это приходило уже во время игры. А Эдик неделями не подходил к инструменту, что-то тщательно вынашивая в голове. И я часто, очень часто вынужден был признавать, что его симфонии красочнее, фантастичнее, изящнее моих импровизаций.
Но главное все-таки было не в музыке. Просто мы понимали друг друга без слов. Мне нравилось то, что он всегда разный, никогда не повторяющий себя, честный. Однажды, еще в институте, его побили вместо меня. Я не знал, что меня подкарауливали. Он знал и пошел один… Мне стало известно это месяц спустя. А сам Эдик и словом не обмолвился…
Теперь его нет. Есть кто-то по фамилии Гроссет с его лицом и фигурой. Но это не Эдик. Я чувствую, я твердо знаю это. И пусто, пусто на душе. Как жить на свете без друзей?..
— Десять, — сказал Эдик.
— Что десять? — переспросил Карминский.
— Процентов.
— Ого! Отлично!
— Что отлично?
— На снижение резко пошло. Скоро закончим… Следующая — Инга Гроссет.
О, счастье мое! Не мое, конечно, а Эдика. На них смотреть — и то счастье. Она танцевала испанский танец на одном из институтских вечеров. Как танцевала… Они познакомились. А через неделю решили пожениться. Я сам по поручению бюро факультета разговаривал с ним — не легкомысленна ли такая скоропалительная женитьба? Дурак дураком! Как будто дело в сроках. Ведь у них вся жизнь — переходный процесс. Ничего устоявшегося, стандартного, каждый день все по-разному, по-другому.
— Четыре процента, — сказал Эдик.
— Отлично, — радовался Карминский. — Кто следующий?
— Но почему больше, чем у Марины? — спросила Инга. Все-таки женская солидарность была в ней очень сильна.
— Разберетесь позже. Иванов Сергей.
— Ноль два. Пять. Три. Ноль пять. Стрелка скачет.
— Зайцы скачут! — заорал Карминский. — Семигайло! Почему аппаратура барахлит?
Аппаратура тут ни при чем. Это мое странное отношение к Сергею. Работать с ним было одно наслаждение. Все спорилось в его руках. Когда мы еще только разрабатывали индикаторы счастья, он мог за день изобрести с десяток схем, спаять и настроить их. И они работали. Правда, повторить их обычно уже никому не удавалось. Они работали только созданные его руками. И дома, и в лесу, и в командировках он был таким. Если что-нибудь всем казалось невозможным, он, не раздумывая, бросался вперед очертя голову. И у него получалось. На мотоцикле он умудрялся ездить по таким немыслимым дорогам, где даже тракторы вязли. В шахматы выигрывал в безнадежных позициях. У него был какой-то странный талант везения и легкая рука.
Десять лет он, Эдик и я были неразлучны. Потом он немного отошел от нас. Это произошло тогда, когда я понял, что люблю его Нину…
Стрелки индикатора пляшут, и Карминский почем зря ругает Семигайло, который ни в чем не виноват.