А так как ни один пленник здесь ничем не владел, кроме собственной одежды, ее и отдавали в обмен на крошечный, с пол-ладони ломоть хлеба, апельсинную дольку, глоток воды. Зачем приговоренному к казни ростовщику понадобилась одежда – Бандурин понять не мог, но все же и он однажды снял с себя роскошные туфли с загнутыми вверх носами и молча сунул их в костлявые руки, получив взамен хлебную корку и тут же с жадностью ее проглотив. На воровство он так и не решился.
Пошел всего пятый день пребывания скопца в темнице, но ему казалось, что минуло уже не меньше луны – однообразие не тяготило его, но пугало. Жизнь словно замерла. Без солнца, без луны, в застоявшемся смрадном воздухе подвала пленники ощущали себя уже на Серых Равнинах, но если бы судья предложил им заменить казнь пожизненным заключением, они согласились бы не раздумывая. Умирать не хотел никто.
Пожалуй, один Бандурин, все больше и больше погружавшийся в собственные мысли, о предстоящей казни думал без содрогания: не представляя тело свое отдельно от головы, он твердо верил в справедливость небес, которые узрят в душе его мир и отведут руку палача. Думы сии были приятны; евнух даже прослезился, представляя свою беседу с богами и дальнейшее существование под их охраной; растревоженная фантазия начала наконец работать, и узник увлекся долгими дружескими разговорами с самим Илдизом, что полюбит его, конечно, больше Кумбара и Гухула, посещениями храмов Эрлика и мерселе Аххада, где жрецы будут устремляться к нему с вопросами и просьба дать умный совет… Постепенно Бандурин весь ушел в Спасительные мечты, не забывая притом из живых одного только Диниса: ему он отводил почетное место рядом со своей особой, его знакомил с Илдизом и жрецами, с ним выходил в народ и на его глазах судил, мирил и наказывал.
Соседи беспокоили скопца все меньше и меньше. Он попросту не замечал их, этих ничтожеств, недостойных и короткого взгляда почтенного и уважаемого всеми евнуха. Стражник, подающий ему очередной жалкий пай, не удивлялся отсутствующему виду пленника – за время долгой службы он встречал много таких же, отвергнувших реальность и заменивших ее бесполезными фантазиями.
Потом, когда по велению судьи они все же, вопреки ожиданию, отправлялись на Серые Равнины, пелена падала с глаз, и они, словно проснувшись, начинали страшно вопить и биться в припадке ужаса у ног палача. Боги не желали им спасения, и только, наверное, стража темницы знала – боги и не видели этих несчастных, занятые то ли более важными делами, то ли вообще забывшие о рабах своих на земле.
Между тем приближался Байо-Ханда – день казни особо опасных преступников, назначенный на конец луны. Глашатаи напоминали о нем народу каждое утро, так что зрителей ожидалось немало. Все бледнее и мрачнее становились узники, все светлее делалось на душе старого скопца. Он стоял на самом пороге безумия, и, как прочие, ему подобные, страстно желал лишь одного: поскорее сделать последний шаг – в эту бездну, где ничто уже не потревожит его покоя и тишины.
На половине невест было сумрачно. Даже благозвучная, чуть печальная музыка Диниса не обращала девушек к светлым думам. Привычное течение их жизни нарушилось; дни, полные приятных забот и пустых разговоров, остались в прошлом, и сейчас им казалось – навсегда. Страх, особенно жуткий душными, черными туранскими ночами, сковывал их кроткие души; маленькие сердечки бились с непривычной силою, и каждый шорох, каждый случайный посторонний звук отзывался в них сначала сосущей пусто, той, а потом барабанной дробью.
Древний Мальхоз – евнух, приставленный к императорским невестам вместо Бандурина, был совершенно глух, мал ростом и немощен, так что на его помощь рассчитывать не приходилось.
И ни на чью помощь рассчитывать не приходилось, ибо после страшного убийства Алмы вся стража переместилась поближе к покоям Илдиза, что находились на другой половине дворца. С невестами же, кроме Мальхоза, был только юный Динис – днем, а ночью возле дверей густо храпел толстый старый стражник, коего никакими силами нельзя было разбудить. Однажды Ийна вышла к нему перед самым рассветом, напуганная стрекотаньем цикад и павлиньими воплями, но как ни трясла его, как ни щипала, он даже не пошевелился.
Забытые всеми, девушки целые дни проводили в тягостном молчании. Только самая младшая и смешливая – Хализа – как-то скрашивала эту странную жизнь. Легкий нрав ее не выдерживал ни долгого страха, ни долгой тоски. Стараясь хранить на тонком свежем личике своем такое же скорбное выражение, как у остальных, она молча вышивала или смотрела в окно, и все же порой не выдерживала: то, что-то вспомнив, тихонько прыскала в кулачок, а то и вовсе разражалась звонким заливистым смехом.
Товарки отвечали ей укоризненными взглядами, шикали, покачивали головами, и Хализа в смущении замолкала – с тем, чтобы через пару-другую вздохов снова пискнуть и захихикать. Так и теперь. Вдруг замерев с иглою в нежных пальчиках, она ахнула, повалилась на тахту и затряслась от беззвучного смеха. На этот раз не выдержала и Мина. Возмущенно поглядев на Хализу, она, неожиданно для самой себя, всплеснула руками и тоже захохотала, с каждым мгновением чувствуя, как уходит несвойственная и ей тоска и облегчается душа.
– Глупые курицы! – вскричала Баксуд-Малана, раскрасневшись от негодования. – Замолчите!
Но было уже поздно. Словно освобождаясь от чуждого возрасту тяжелого молчания, все девушки с великой подхватили этот бессмысленный, но весьма и весьма приятный смех. В конце концов даже Баксуд-Малана, самая старшая и самая рассудительная, не смогла удержаться от тихого – в платочек – хихиканья. Щеки красавиц заалели, глаза заискрились; в добром порыве кинувшись друг к другу, они завалились в кучу-малу и началась прежняя, такая милая детская возня.
С улыбкой смотрел на девушек старый мудрый Мальхоз. Он знал: ничто так не спасает душу, как освобожденный смех, а потому не стал призывать к порядку расшалившихся императорских невест. Закрыв глаза, он погрузился в привычную дрему – без мыслей и сновидений, и только где-то глубоко, у самого сердца, скреблась мягкими коготками старинная, так хорошо знакомая боль. Мальхоз давно уже не придавал ей никакого значения, ибо всякий одинокий старец испытывал то же самое, и поправить сие не представлялось уже возможным – следовало смириться и продолжать жить, иначе маленькая боль могла перерасти в огромную, а с той справиться было бы гораздо труднее. Легко вздохнув, Мальхоз снова улыбнулся и уснул.
– Не путай меня, Конан, – сердито сказал Кумбар, отодвигая пустую бутыль. – Если не он, то кто?
– Надо поискать, – пожал плечами киммериец. – Я и сам не пойму, в чем дело, но… Прах и пепел! А что как этот жирный кастрат не убивал Алму?
– Он же сам признался! Ты слышал: «И тогда я взял шелковый шнурок…»
– Вот! Клянусь Кромом, тут что-то не так. Зачем он его взял?
– Ты удивляешь меня, варвар… Как «зачем»? Чтобы удавить…
– Кого?
– Кумбар едва сдерживал раздражение. Не понимая мотивов, коими руководствовался сейчас Конан в странном стремлении начать заново всю историю, он желал поскорее напиться и покинуть «Маленькую плутовку». И даже Диния, которая молча потягивала пиво, не принимая участия в беседе, не могла сейчас его удержать.
Прошло всего несколько дней с тех пор, как он предоставил Илдизу убийцу, и его порядком подмоченная репутация чуть «подсохла» – владыка благосклонно выслушал верного слугу своего и допустил к колену с лобзаниями. А теперь киммериец хочет запустить колесо в обратную сторону! И если окажется, что преступник и в самом деле не евнух, Кумбар наверняка навсегда потеряет расположение Великого и Несравненного, тем более, что другого преступника у него нет… Потому-то, несмотря даже на присутствие Динии, которая нравилась сайгаду все больше, он хотел улизнуть отсюда: пусть варвар сам решает, что делать. Он, Кумбар, в этом ему не помощник.