Воронов вздрогнул, быстрым движением приподнялся и сел. Лицо его передернулось от мучительной боли.
Ему нельзя так резко подыматься.
Смертная тоска и острая физическая боль слились для него сейчас в одну нестерпимую муку. Он сидит обессилев, вцепившись руками в край постели. Ворот рубашки расстегнут, и в льющемся из окна тусклом, призрачном свете отчетливо видны бинты, стягивающие его грудь.
Как бьется сердце. Надо подождать.
С трудом переведя дыхание, он сует руку под подушку и вытаскивает маленький, безжалостно смятый листок бумаги. Тщательно развернув, он медленно, с наслаждением рвет его на узкие длинные полосы, а потом еще и еще, пока от него не остается только груда маленьких бумажек. Тогда, с трудом перегнувшись через край кровати, он бросает все, что осталось от письма, в подкладное судно, стоящее под кроватью.
Все. Теперь он снова ложится.
Но беспощадная память мгновенно восстанавливает так тщательно уничтоженное письмо.
И он снова читает его, сквозь зубы, шепотом, все, от слова и до слова.
«Алеша! Мы больше не увидимся с тобой. Митя умер, а я никогда не вернусь в Ленинград и никогда не решусь тебя увидеть. Не думай обо мне, прошу тебя. И не беспокойся обо мне. Я здесь встретила человека, с которым, может быть, смогу быть счастлива, — ведь перед ним я ни в чем не виновата. А ты прости меня, если только сможешь. Нина».
Он лежит, безнадежно глядя перед собой в пустое, тусклое пространство за окном. За что ухватиться? Чем спастись от мучительных мыслей?
И вдруг в его измученном мозгу возник простой, бесхитростный мотив:
Лицо поющей девочки смутно возникает перед ним на фоне широкого окна, и вот он уже спит, спит, наконец, без снов, внезапно странно утешенный этим промелькнувшим перед ним виденьем.
А там, на другом конце города, такая же тишина, такая же белая ночь. Сквозь мягкий сумрак, как сквозь воду, виден плавный изгиб канала, высокие, наклоненные в одну сторону деревья и маленькая фигурка девочки, сидящей на ступеньке у парадной. Катя сидит на сложенном в несколько раз платке, через плечо — противогаз. Она задумчиво смотрит наверх, на высокое, тусклое небо, на котором, как раз над ее головой, застыли два маленьких бледных облачка.
Но вот послышались неспешные мужские шаги. Подошел квартальный.
— Какой дом?
— Дом сто двадцать два, — звонко ответила Катя.
— Ты что это так часто дежуришь?
— А у нас народу мало, вот Антон Иванович меня и гоняет — то на чердак, то сюда.
— Ну, ничего, теперь тепло.
— Конечно, — охотно согласилась Катя. — Тихо как, правда?
— Да, тихо, — подтвердил квартальный и помолчал, прислушиваясь к окружающей их тишине. — Надолго ли только?
— А может, им надоело? — Катя, закинув голову, вопросительно посмотрела на квартального. — Палят, бомбят, а ведь все равно без толку!
Они опять помолчали.
— Товарищ квартальный, — воскликнула вдруг Катя с веселым оживлением, — а правда, что на бульваре Профсоюзов по ночам поет соловей? Мне девушка знакомая рассказывала. Она на почтамте работает, так они ночью бегали слушать. Их милиционер гоняет, а они — ни в какую! Они милиционера и слушать не стали. А он как поет!
— Кто, милиционер? — спросил квартальный, улыбаясь.
— Да нет же! Соловей!
— Ну что же. Вокруг война, грохот, леса погублены — вот они сюда и слетаются. У нас теперь тише, да и людей мало. А там, на бульваре, и совсем ни души, да и деревья не стрижены. Им там раздолье.
— Никогда я не слыхала соловьев, — с огорчением сказала Катя. — А вы?
— Я-то слыхал, в наших местах их много. — Он вздохнул. — Ничего, и ты еще услышишь! Ну, сиди, да не спи смотри.
Он отошел. Еще слышны его шаги. Потом — негромкий оклик: «Какой дом?» И ответ: «Сто двадцать четвертый».
И снова тихо.
23
Через два с половиной месяца, ранним теплым вечером, Воронов, снова в своей старой военной форме, сидел в кабинете врача, Марьи Дмитриевны.
Они сидели друг против друга за ее маленьким столом, сплошь залитым в этот час золотым вечерним светом.
— Ну, вот ваши бумаги, товарищ Воронов, — сказала Марья Дмитриевна. — Сухой паек получили?
— Да, спасибо.
— Вы ведь ленинградец, так я тут выписала вам еще два дня, побудьте дома.
— Да ведь дома-то у меня фактически и нет, — невесело усмехнувшись, пробормотал Воронов.
— А все-таки родной город.