Катя подняла голову и тихо сказала, улыбаясь:
— Спокойной ночи.
И, словно в ответ на ее слова, окно внезапно погасло. В его бархатно-черном квадрате легко колыхалась полузадернутая занавеска.
— Седьмая симфония? — пробормотал Воронов с глубоким недоумением.
Невысокий стройный человек, который тоже, слушая музыку, стоял рядом с ними под окном, быстро обернулся.
— А почему это вас удивляет?
— Седьмая симфония? — снова повторил Воронов. — Но она ведь такая печальная, я же помню…
— Печальная? Почему же… а, вы, очевидно, имеете в виду знаменитое аллегретто? Да, это действительно очень скорбная вещь, но симфония в целом, — он рассмеялся и закончил с торжеством, — симфония написана в мажоре!
И вот он уже отошел от них, идет вдоль Лебяжьей канавки, негромко напевая тему финала и словно дирижируя невидимым оркестром легкими движеньями руки.
С Кировского моста, позванивая, быстро приближался трамвай.
— Может, сядем? — спросил Воронов.
— Я не устал! — быстро ответил мальчик.
— Давайте пройдем через Марсово поле, — предложила Катя, — а там видно будет. Такая чудная ночь. Бог с ним, с трамваем!
Очевидно, все в эту ночь рассуждали так же, — трамвай шел совершенно пустой.
Зато на Марсовом поле на каждой скамейке сидели люди.
Двое мужчин, один военный, другой в штатском, оживленно разговаривали, перебивая друг друга. «А помнишь, на Невской Дубровке», — говорил один, и в быстрой, сбивчивой речи повторялось снова и снова: «А помнишь?»
«Однополчане», — подумал Воронов.
Какой благодатный покой царил сейчас над этим обширным пространством, погруженным в мягкий сумрак ленинградской белой ночи! К густому аромату сирени примешивался тонкий запах молодой травы.
«Спокойной ночи, люди, — думал Воронов. — Спокойной ночи, улицы и площади, бульвары и сады. Пусть никогда больше не нарушат ваш покой рев бомбежек и грохот обстрелов, пусть не облетает листва ваша от взрывной волны».
Высокий моряк в расстегнутом кителе медленно шел им навстречу. Голова его была закинута к бледному небу, и он декламировал вслух: «Товарищ, верь, взойдет она, звезда пленительного счастья…»
Воронов и Катя, улыбаясь, проводили его долгим взглядом.
Когда они проходили сквозь гранитное каре надгробий, Воронов остановился. Он не стал читать всю эту надпись, так хорошо знакомую ему с детства. Только последнюю строку:
НЫНЕ ПРИМКНУЛИ СЫНЫ ПЕТЕРБУРГА
Они перешли мостик с решеткою Росси и пошли вдоль Михайловского сада, тихого и таинственного, как незнакомый лес.
34
На Невском было оживленно и почти светло. В этом ровном свете, не отбрасывающем теней, Невский казался просторней и шире, и было что-то торжественное и праздничное в отсутствии суеты в медленном и ленивом движении толпы.
— Вот здесь убили Марью Димитриевну, — тихо сказала Катя. — Первого мая ее убили. Она всю ночь дежурила в госпитале, а утром пошла домой. А они стреляли весь день по людным местам, где побольше народа. Снаряд разорвался как раз на перекрестке, и два осколка в нее попали — в голову и в грудь. Вы помните Сеню Покровского, хромого, который в аптечке работал? Он с нею шел. Тут на углу он с ней попрощался и пошел к Литейному, а она стала переходить Невский, и в это время ударил снаряд. В тот день и Антон Иваныча ранило, нашего управхоза. Он по Сенной шел. Но ему только руку поранило, а ее убило сразу.
«А вам что пожелать? — вспомнился Воронову негромкий женский голос. — Если смерти, так мгновенной, если раны — небольшой?»
— Я помню, — сказал Митя серьезно, — она мне конфеты посылала.
— Она очень была добрая, — продолжала Катя. — Она строгая была, но очень добрая. Она каждый раз из своего пайка мне что-нибудь давала для Сережки — то масло, то конфеты. А осенью она мне ботики свои отдала и пальто, она ведь в военном ходила. Ее и убили в шинели, как солдата.
Они стояли посреди Невского, как у открытой могилы. Катя смотрела вниз, себе под ноги, на серый асфальт, словно здесь все еще лежало мертвое тело одетой в шинель женщины, которую они звали «Марья Димитриевна», и «доктор», и «товарищ майор».
Небо светлело понемногу. Его бледный свет отражался в окнах Публичной библиотеки. На гранитном цоколе огромных угловых колонн Гостиного двора сидел, покуривая самокрутку, коренастый человек в расстегнутой на груди почти добела выцветшей гимнастерке. Он сидел, прислонившись спиной к колонне, широко расставив ноги и положив на колени большие темные руки, — сидел так спокойно и удобно, словно вышел под вечер покурить на завалинке у своего дома.