В зловещей тишине, под ярким, беспощадным лунным светом она была совсем одна с чужим ребенком на руках.
Но медлить нельзя. Добежав до баррикады, Катя, нагнувшись, старалась пролезть между косыми брусьями железных ферм. Одеяло, в которое был закутан ребенок, развернулось и мешало ей двигаться. Увязая в снегу, она с трудом пробиралась в этом пересечении железа и снега, света и тени. Вдруг она замерла, съежившись и прижавшись к железной балке.
Воющий, низкий, нарастающий рев пикирующего самолета заполнил все вокруг. Невольно, несмотря на охвативший ее страх, Катя закинула голову к небу. Луна ярко осветила ее испуганное лицо с расширенными блестящими глазами и лицо ребенка, с ужасом обращенное вверх.
Внезапно густая тьма плотно накрыла детей. Огромная тень низко летящего самолета, страшная, как доисторическое чудовище, косо пронеслась по улице, причудливо изламываясь на стенах домов.
Рев понемногу утих. Катя стояла среди железных ферм, крепко прижимая к себе ребенка. Сползшее одеяло освободило ему руки, и он, все еще с ужасом глядя вверх, обнимал ее за шею.
— Ну, чего ты боишься, какой дурак! Он ведь нас и не заметил, — переводя дыхание, покровительственно проговорила Катя.
Волоча одеяло за собой, она выбралась, наконец, из этой железной паутины и быстро побежала, уже по ту сторону баррикады, к высокому дому напротив.
7
В бомбоубежище — большом, низком, набитом людьми помещении — было почти темно. Только у дальней стены на большом канцелярском столе слабо горела свеча, вставленная в чернильницу.
Освещенные этим светом, ближе всех к нему, сидели пожилая женщина с узлом на коленях, застывшая в полудремоте старуха и подросток, который, по-видимому, спал, опустив голову на лежащие на столе руки.
Катя с трудом пробиралась вперед. Протискиваясь боком, с усилием держа свою неудобную ношу, она наконец добралась до освещенного стола. Локтем она растолкала дремлющего подростка.
— А ну, двигайся, — сказала она решительно, — очень уж ты расселся. Тоже — нашел, где спать.
Тот неохотно подвинулся, и Катя с облегчением усадила Митю на скамейку. Она старательно завернула ему ноги в одеяло, подвинула его в самый угол и втиснулась между ним и проснувшимся подростком.
— Ну вот и пришли, — обернулась она к Мите. — Ты сиди, сейчас Анна Васильевна придет.
Катя положила на стол свою книгу и, подсунув под локоть клетчатый платок, начала сосредоточенно перелистывать страницы.
— Ты из какого дома? — спросил ее подросток, который теперь, проснувшись, видно, не прочь был поболтать.
— Из восьмого, — ответила Катя рассеянно.
— А почему я тебя не знаю?
— А я недавно здесь живу. Я раньше на Васильевском жила.
— А в школу ты ходишь?
— Нет. Моя школа на Васильевском, разве туда дотащишься.
— Будто здесь нельзя ходить. Вот потеплеет немножко — я пойду. У нас теперь многие опять стали ходить.
Но Катя уже нашла нужную ей страницу.
— Ну ладно, не мешай, — сказала она нетерпеливо. Она погрузилась в чтение, а подросток рядом с нею снова усталым движением положил голову на руки.
Освещенная слабым, мягким светом, ничего уже не замечая вокруг, Катя продолжала читать, по временам неслышно шевеля губами.
В темном углу убежища, сидя на низком ящике у толстого кирпичного столба, поддерживающего нависающий свод подвального помещения, тихо разговаривали двое мужчин.
Лица обоих собеседников лишь смутно различимы в темноте.
Один из них — высокий старик, одетый в меховую куртку и ушанку. Ушанка не завязана, и прямо свисающие края ее обрамляют его худое лицо подобно бармице русского шлема. Вероятно, ему холодно, но во всей его осанке нет той скованности, какую можно видеть в позе старухи и женщины с узлом. Он сидит, откинув голову назад и глядя немного вверх, в свободной позе размышляющего человека.
Его собеседник, опершись рукой на выдвинутое вперед колено и сняв шапку, так что кудрявые, давно не стриженные волосы падают на лоб, смотрит куда-то вдаль, мимо человека, с которым он говорит, как если бы он говорил с самим собой. Трудно с уверенностью сказать, сколько ему лет. Он очень худ, небрит, к тому же ведь здесь почти темно. Вероятно, он еще молод.
— Но ведь самое ужасное, — продолжает он начатый разговор, — это мысль, что мы гибнем совершенно бесцельно в этой ловушке. Да, Ленинград сейчас — ловушка, и дверца захлопнута. И мы погибаем здесь — бессмысленно, бесцельно… На фронте — да, тысячу раз да! На заводах — да, там куется оружие. Но здесь, посмотрите, эти женщины и дети. Да и мы с вами. Без всякой пользы… Вот что страшно…