Он остановил себя, он не имел права прыгать, как этот молодой жеребенок, он, разумеется, напишет свою новую книгу, но служить ему придется совершенно противоположному. Именно русской, славянской идее, законы братства суровы и однозначны… и не прислан ли этот какой-то пока явно завирающийся парень просто испытать, проверить, а то и сменить его… или же для каких-то иных, высших целей и замыслов… что-то не припомню, как мы встретились с ним впервые, вот еще незадача, совсем запамятовал, это уж совсем непростительно, что-то не так…
— Вадим, послушайте, вы внимательно ознакомились с рекомендательным письмом, которое я вам передал? — неожиданно вспомнил Меньшенин, и их глаза встретились.
— Разве было какое-то рекомендательное письмо? — медленно спросил Одинцов.
— Было. Вы взглянули и бросили на стол, затем, кажется, переложили в сейф.
— Простите, запамятовал, — повел Одинцов игру дальше, невольно поеживаясь. — Кто же вам дал это письмо?
— Вероятно, вы не поверите, но это так, — сказал Меньшенин. — Я не знаю, кто дал мне письмо на ваше имя. Это было в начале мая сорок пятого, я анализировал в Берлине захваченные немецкие документы, очень и очень любопытные. Была такая специальная, закрытая группа, формально мы числились при штабе маршала Жукова, но в ее работу никто не имел права вмешиваться, даже он сам. И вот передо мной однажды появляется незнакомый полковник, называет ваш институт, передает письмо, затем следуют краткие инструкции — больше я этого человека не видел. Через три месяца, как и было им сказано, меня демобилизуют, и вот я…
— Да хватит, — остановил Одинцов, лицо у него как-то подсохло, и Меньшенин сразу потяжелел. — Вы что, так долго сами себя проверяли?
— О чем вы, Вадим? Вы меня пожалели? — спросил Меньшенин, опять улыбаясь, не отрывая пронизывающего, вбирающего взгляда от лица маститого профессора. — Не стоит, да и срок еще не пришел. У меня есть время… Да, да, не обращайте внимания, делайте свое, всех нас ждут самые нелепые неожиданности. Какое и мне, и вам до этого дело? — вновь ушел он далеко в сторону, и было такое впечатление, словно он совсем не вдумывался в свои слова и даже не замечал их. — Вы мне лучше скажите, Вадим, вы сами верите в эту, допустим, несколько странную легенду о таинственном летописце в нашем институте…
— О его блуждающей комнате, которая неуловимо перемещается, — подхватил Одинцов, — и о прочей чепухе…
— Мне говорили, свет из нее пробивается в самом нижнем, полуподвальном этаже, — сказал Меньшенин, опять словно никого не слыша. — Говорят, старик вчера опять что-то записывал…
— Вы, Алексей, очень увлекающийся человек…
— Знаете, Вадим, без веры в чудеса трудно… и пусто. Я — верую! Это не совсем удобный предмет, не совсем безопасно, но ведь я это знаю, — уточнил Меньшенин. — И я вас уже утомил, я просто исчезну, хватит…
— Опять ваши неуместные фокусы, — недовольно проворчал Одинцов, поворачиваясь то в одну, то в другую сторону: Меньшенина действительно нигде не было, и самое главное, и народу никакого возле не было. Московская старушка с ее прямой спиной и рассеянной, обращенной в далекое прошлое улыбкой да розовощекий энергичный мальчишка лет шести — вот и все, что увидел Одинцов, озираясь вокруг. Чуть подальше маячило несколько человек, в пустом небе с редкими облаками летела ворона. Но и это было не то. Артист, неприязненно подумал Одинцов, комик, клоун. Что за черт, все-таки серьезное дело… Мальчишка! В воздух он, что ли, испарился? Не мог же он, при всей своей одаренности, превратиться в эту очаровательную старую каргу?
Выразив недоумение и даже возмущение столь странным поведением своего молодого друга (с некоторых пор Одинцов всем говорил, имея в виду именно Меньшенина, что у него появился новый талантливый ученик и даже друг), он без промедления бросился в институт, заперся в кабинете, открыл сейф и сразу же увидел край конверта, торчавший между двумя хорошо знакомыми ему сиреневыми папками с важнейшими и частью не подлежащими разглашению бумагами — жалобами и доносами работников института друг на друга, на руководство, в том числе и на самого директора, пересылаемые в институт из вышестоящих инстанций. Помедлив, Одинцов выдернул конверт, внимательно осмотрел его. На нем твердым, почти каллиграфическим почерком было начертано всего три слова: его фамилия, имя и отчество. И уверенно подчеркнуто. И больше ничего.
Выполняя положенный ритуал, Одинцов трижды перекрестился, затем решительно вскрыл конверт и, едва взглянув на подпись, на ее расположение, опустился в кресло; усилием воли он заставил себя сосредоточиться. Письмо несло в себе шифр самого хранителя братства, и его необходимо было тотчас, сразу же после прочтения, бесследно уничтожить. И еще это означало, что сам Меньшенин нес в себе высшее посвящение и был предназначен подвигу и никому не подконтролен.
Холодный мелкий пот выступил на лбу у Одинцова, мысль же работала четко — в конце концов, у каждого свой путь. Почему именно сегодня Меньшенин напомнил о письме? Ведь у таких людей не бывает ничего случайного, а с другой стороны, не мог же он в самом деле думать, что ему поверят и письмо действительно столько времени валяется в сейфе нераспечатанным? Когда же все решилось и почему?
Еще некоторое время Одинцов сидел, боясь шевельнуться, ему казалось, что из дальнего, затененного угла кабинета за ним молча наблюдают. Затем у маленького журнального столика с бронзовой пепельницей он сжег письмо вместе с конвертом, в туалете сам вымыл пепельницу и вновь долго сидел, вслушиваясь в смутный гул огромного, полного сил, и уже обреченного города, проникавшего и сквозь толстые, старинной кладки, стены.
6.
Зое только что сравнялось восемнадцать, и она поступила на филологический; поступила, и тут же разочаровалась. Теперь она говорила, что ее призвание в другом, ей теперь хотелось в археологию, и она мечтала раскопать какой-нибудь греческий город в Таврии. Брат называл ее взбалмошной вороной, говорил, что из нее ничего не получится и получиться не может, но все это было в порядке обычной профилактики и ничего серьезного не означало. То, что не замечают сами дети, старшие порой почти инстинктивно улавливают. Так случилось и на этот раз; едва Меньшенин появился в доме и Одинцов представил ему сестру, вернее, как только он увидел их рядом, смущенных и наполненных особым тревожным внутренним светом юности и таинства жизни, ему стало грустно и сердце екнуло; ну вот и завершение, подумал он с легкой тревогой и в то же время с покорностью, как о деле предопределенном и не подвластном постороннему вмешательству. Он не относился к числу заполошных братьев, но здесь какое-то похожее на ревность чувство шевельнулось в груди; слишком уж чертовски талантлив и ярок был Меньшенин, и судьба могла дать ему много счастья и наслаждения, у него же самого, у всеми уважаемого ученого, уже больше никогда этого не будет, попробуй примирись с подобным положением вещей. Случай с рекомендательным письмом Меньшенина окончательно выбил его из колеи; ему в этот вечер очень не хотелось видеть Меньшенина еще раз, но дома, едва перешагнув порог, он тотчас увидел их рядом, сестру и своего молодого талантливого друга, — стоял как ни в чем не бывало и приветливо улыбался. Одинцов хмуро кивнул сестре, затем бегло взглянул на Меньшенина, сказал неопределенно «ну, ну» и прошел мимо, а молодежь, как и договаривалась раньше, укатила на профессорскую дачу. Зоя оставила по этому поводу коротенькую сумбурную записочку, и часа через полтора они уже были совершенно одни на свете, без надоевшего многоликого города, наедине с небом, влажными августовскими деревьями, удивительным двухэтажным домом, выставившим на четыре стороны света просторные балконы на втором этаже и застекленные веранды на первом. На даче должны были быть жена Одинцова, умная, очень болезненная женщина, и Степановна, но их не оказалось; они уехали в город, и Зоя, отчаянно волнуясь и скрывая это, решительно достала ключ и открыла дверь и, пристально взглянув на своего спутника, засмеялась.