— Я весь внимание, — качнулся в сторону хозяина Климентий Яковлевич, и тот почему-то рассмеялся, показывая превосходные жемчужные зубы.
— Я хочу, брат, чтобы вы правильно уяснили себе задачу, — сказал он. — Необходимо с широкой сетью пройтись по высшим учебным и научным заведениям страны, выявить все подозрительное и сосредоточить на нем свое внимание. О, нет, нет, брат мой, ни в коем случае! — воскликнул хозяин в ответ на беспощадный и хищный жест гостя. — Ни в коем случае! Нам не нужна их смерть, нам нужны их знания, и мы должны их получить… если это не мифы и не старый иудейский страх… И тогда мы станем всесильны, вселенная будет принадлежать и служить нам — избранным!
В глубине зрачков у него вспыхнули две расплавленные точки, и во всем его лице и облике проступило нечто фанатичное, даже цепенящее, — жреческое. Страдая от своих сомнений и стараясь не выдать себя, профессор все-таки не удержался от мысли, что перед ним еще один сумасшедший, правда, забравшийся слишком высоко в заоблачную даль, где совершенно невозможно что-либо рассмотреть… И вроде бы такая невыразительная мирская фамилия — Сусляков Николай Александрович… Сусляков — ха, ха, что это такое? И это, по сути дела, главное в государстве лицо, его властная рука бессонно находится на пульсе всего происходящего…
В эту ночь профессор Коротченко так и не смог заснуть. И мучнистая, расплывшаяся жена, говорившая заботливые слова о необходимости себя беречь и больше отдыхать, показалась ему не такой вульгарной.
Услышав ее и приобняв за пухлые плечи, он, сославшись на срочную работу, попросил постелить ему на диване в кабинете и, оставшись один, включил торшер, лег в халате и тапочках навзничь. Сна не было ни в одном глазу. Недавняя встреча и разговор не умещались в голове; вся его жизнь всколыхнулась заново, вспыхнула неведомыми красками и несколько раз пришлось глотать успокоительное, — ведь с самого начала тридцатых он был погружен во тьму и одиночество, и уже начал привыкать, и теперь его оглушило — дело, потребовавшее и унесшее лучшие годы его жизни, не только не затухло, но, оказывается, даже разгорелось, приобрело вселенский характер, пронизало всю жизнь человечества, этого бессмысленного, безглазого чудища, и теперь именно такие вот, как он, незаметные и неутомимые строители, призваны были дать неукоснительный и непреложный закон бытия, раз и навсегда установить веру и самого Бога и расписание жизни от рождения до ухода десяткам и десяткам новых поколений; в эпоху безвременья и гонений он потерял форму, а ведь все случившееся необходимо было немедленно забыть, изгнать из памяти ради собственного спокойствия и безопасности; сам того не желая, страдая и мучаясь, он по-прежнему наслаждался приобщением к безмерной власти над людьми и целым миром, — со вчерашнего вечера он стал одним из высших посвященных и в его руках… Одним словом, было отчего голове идти кругом, а это непозволительно ни при каких обстоятельствах, необходимо думать о деле, наметить дальнейший путь и выработать план, правильно вчера было сказано, что каждый должен стать воином Отпадшего и внимательно оглядеться вокруг себя.
И профессор, заставляя себя не торопиться, стал методично и подробно перебирать долгие годы жизни и работы, знакомых, далеких и близких, собрания, заседания, встречи, дискуссии. Вначале было непривычно и трудно, но скоро прорвало, хлынул бурный поток, и ученый муж положил на воспаленные глаза ладонь — применил испытанный прием. Голова работала с непривычной ясностью; мысль почему-то сосредоточивалась на Одинцове, вернее, на его ершистом зятьке, — вот кого уж действительно следовало прощупать в первую очередь…
Забылся Коротченко уже перед самым утром; зазвенели первые вышедшие на линию трамваи, стены дома наливались особым предрассветным гулом уже обреченного высшими силами на забвение и разорение вознесшегося в неимоверной гордыне города. И Климентию Яковлевичу было ничуть не жаль. Чуждый высшей воле избранных, город, как новый Вавилон, слишком возгордился в своих дерзких мечтаниях и понесет за это жестокое наказание, могучая и беспощадная рука тьмы сотрет его ложный свет, и восторжествует единый и неотвратимый закон рациональности разума, единого и неделимого космоса. И воля отпадшего…
И еще на кого-то профессор мучительно обиделся за напрасно проскочившие в зябкой слякоти одиночества и неверия годы; он готов был без всякой жалости все подряд крушить и жечь; только теперь, в мятущуюся и чудную ночь, мирно плывущую над Москвой, профессор Коротченко в полной мере осознал свое предназначение, определяемое особым словом и высшим числом.
10.
У Меньшенина нарастало поэтическое настроение, и он напряженно раздумывал о предстоящем повороте своей жизни, Одинцов же становился все флегматичнее, и, наконец, через месяц или чуть больше с извиняющей улыбкой заявил зятю, что в его просьбе отказано вышестоящими инстанциями, и решительно посоветовал ему года на два, а то и на три, махнуть рукой на свою нелепую затею, — для подобного решения, мол, есть самые веские основания. Меньшенин, давно уже привыкший к любым неожиданностям, удивил своего именитого шурина, — он лишь по-детски беспомощно пожал плечами и хотел было идти, однако не любивший ненужных нелепостей Одинцов остановил его в самый последний момент.
— В чем дело, Вадим? Вы еще не все сказали? — спросил зять, стоя у двери и всем своим видом выражая полнейшую безмятежность.
— Вы ничего не ответили, — напомнил Одинцов, с трудом заставляя себя по-прежнему улыбаться, но Меньшенин все так же молча дал понять, что говорить по данному вопросу ему нечего.
— Конечно, нечего! нечего! — вспылил шурин. — Заварил кашу и забыл, другие расхлебывайте.
— Зачем волноваться, Вадим, — вполне искренне озадачился зять, — на тебя не похоже… Ну, не вышло, и пошли они к черту, придется отступить, другого не придумаешь.
— Хорошо бы к такому разумному выводу прийти раньше, — не удержался еще от одной колкости Одинцов. — Все ваше нынешнее смирение — так, маска, поди, опять детская игра. Те же свои недозрелые теории вы начинаете незаметно проводить в лекциях… вводить в смущение неискушенных, едва-едва оперившихся юнцов. А вам не страшно за их души, за их будущее? И надо наконец поставить все точки… Зачем вам понадобилось шельмовать перед теми же студентами мой последний учебник, мой самый дорогой труд?
— Шельмовать? — широко раскрыл потемневшие, даже где-то в глубине искристо взблеснувшие от неожиданности глаза Меньшенин. — Вы в самом деле так считаете? Остается лишь развести руками… А впрочем, вы хороший капитан…
— Что, что?
— У вас, дорогой родственник… вы не обижаетесь, что я так интимно вас называю? Нет? Ну и слава Богу, я так и думал, все-таки мы у себя дома… Так вот, у вас превосходная футбольная команда, — интернациональная, блеск! Вы прекрасно осведомлены о самых незначительных интересующих вас начинаниях…
— Не хамите, Алексей, это вам не идет… тон, тон! — опять возмутился Одинцов, теперь уже совершенно позабыв о первоначальном варианте разговора. — Потрудитесь обдумывать свои слова!
— Обдумываю, обдумываю, как же иначе? Знаете, давление слишком поднялось, пора, пожалуй, расходиться, — сказал зять. — Женщин волновать незачем. Спокойной ночи…
— Алексей…
— Да?
— Не хотите ли рюмку коньяку? — предложил шурин, с несколько виноватой ноткой в голосе. — Женщины женщинами, разумеется, это важный предмет, но нам как-то придется договариваться… жить ведь надо.
— Жить надо, — согласился зять, опять с насмешливым блеском в глазах. — И коньяку выпить надо… что ж, коньяку выпить неплохо.
Он вернулся на свое обычное место, Одинцов достал бутылку и рюмки, и вскоре они уже чокнулись и выпили; зять сразу до дна, а шурин едва-едва смочив губы.
— Вот и хорошо, — сказал Одинцов с облегчением. — Может быть, тебе, Алексей, дать рюмку побольше?