Старый Шульце был вполне доволен зятем, которому не угрожал призыв в армию. А вот Эльфрида стыдилась своего мужа и не скрывала этого. В Берлине ее встречали с разными военными, даже в черных мундирах…
В Луккау часто вывешивали флаги. Все были в ожидании: с часу на час вермахт войдет в Москву.
— В такую зиму, как у них там, — говорил торговец углем — серьезно или с иронией, — ни один человек не спасется, уж там-то я давно распродал бы весь свой уголь.
Гитлер не взял Москвы, однако он все глубже вгрызался в Советскую страну. Душа Эрвина тоже была истерзана, изранена блицкригом. Эрвин стиснул зубы. То он впадал в отчаяние, то его охватывала растерянность. Годами он не чувствовал, что у него есть сердце в груди. Теперь оно иногда стучало в бешеной надежде. Но когда над городом снова развевались флаги, он все же думал с некоторым облегчением: «Теперь никто больше не сможет призвать меня к ответу». И при всем том он стыдился своих раздвоенных мыслей: под маской безразличия он прятал глубокое огорчение, узнав, что захвачены Харьков и Крым, а потом и часть Кавказа.
Франция была уже давно оккупирована. Эльфрида пришла однажды домой сияющая. Ее посылают с группой девушек в Париж. Там в различных учреждениях требуется их помощь. Она до блеска начистила свои пуговицы и ярко накрасила губы. Отец насмешливо посмотрел на нее и подтолкнул локтем Эрвина, тот пожал плечами…
Когда дивизии вермахта были остановлены у Сталинграда, даже в Луккау люди потеряли терпение. Флаги прямо-таки не могли дождаться, когда же они снова станут развеваться над улицами. И вот наконец их повесили, но — приспущенными в знак траура. Правда, и всенародный траур в этом городишке был жидковат, как, впрочем, позднее и новое ликование по поводу нескольких одержанных побед. Орали и веселились разве только в двух ресторанах, когда туда заходили отпускники или старые эсэсовцы. Эрвин давно уже не был в Луккау единственным, кто волочил ногу. Он поглядывал на своего тестя и старался во всем ему подражать. Его серая, преждевременно дряблая кожа скрывала теперь второго Эрвина, и когда наружный Эрвин кричал вместе со всеми «хайль», тот, что был спрятан внутри, не издавал ни звука, когда наружный, казалось, скорбел вместе со всеми, спрятанный — ликовал.
Когда в Берлине и в других городах разные люди выступали против Гитлера, скрытый внутри Эрвин торжествовал, а когда восставшие предстали перед судом и их казнили, наружный молчал.
Когда ночью он лежал без сна, его начинало грызть раскаяние, но раскаяние в чем? «Их бы не казнили, все пошло бы иначе, если бы я не перестал участвовать в работе. Когда я перестал?» Вдруг он точно понял, когда: «В Наумбурге, побоявшись встретиться с Клаусом. Ах, это все ерунда. Я не мог тогда поступить иначе. И я не смог бы ничего изменить ни тогда, ни позднее».
Он каждый день вставал в положенное время и жил, ибо нужно было жить. Жил, казалось, бездумно.
Каким бы безумным ни становилось время, он оставался вялым, инертным. У старого Шульце было больше решимости, чем ее осталось у Эрвина. Словно осечка, случившаяся однажды с Эрвином, потребовав непомерного напряжения, отняла все его силы.
Когда воздушные налеты превращали в руины один город за другим, люди, живущие в Луккау, думали, что они в безопасности, их провинциальный город стоит в стороне, не имеет важного значения. Однако какой-то летчик все же сбросил бомбу на их крыши, может быть, только потому, что она осталась у него лишней.
Несколько улиц Луккау были сожжены. Сгорела картонажная мастерская Шульце и типография, переданная ему государством. Однако они с зятем уцелели, потому что сидели в это время в трактире. Старому Шульце казалось знамением божьим, что перекресток, где стоял их трактир, не пострадал.
Старик и его зять, у которых теперь не было крыши над головой, пустились в дорогу. В то время как Эрвин брел равнодушно и безучастно, в старом Шульце пробудилась необычайная предприимчивость. Он, правда, не мог еще принять нужного решения: в Луккау ему некуда было деться, несколько мест, где можно было бы найти пристанище, были уже набиты до отказа, у его знакомого, торговца углем, где Шульце хотел переночевать, не осталось ни одного свободного местечка, и он зло отбивался от наседавших на него просителей. Поэтому Шульце с Эрвином, который теперь казался лишь его придатком, отправились на вокзал. Они втиснулись в поезд. Вагон имел для неожиданно ставшего предприимчивым Шульце то преимущество, что он тронулся с места и катился в озаренную пожарами бескрайнюю ночь.