Сильнее всякого страха, сильнее голода и жажды и этой проклятой пульсирующей боли в руке – кровь уже давно просочилась сквозь тряпку – было желание остаться лежать здесь. Ведь скоро ночь. Ведь и сейчас уж тебя укрывает туман, за этой мглой над твоей головой и сейчас уже солнце бледней. Нынче ночью тебя здесь не будут искать, и ты отдохнешь.
А что посоветовал бы Валлау? Валлау наверняка сказал бы: если хочешь умереть, оставайся. Если нет – вырви лоскут из куртки. Сделай новую перевязку. Иди в город. Все остальное – чепуха.
Он повернулся и лег на живот. Слезы выступили у него на глазах, когда он отдирал от раны присохшую тряпку. Ему еще раз стало дурно, когда он увидел свой большой палец, эту онемевшую, сине-черную култышку. Затянув зубами новый узел, он перекатился на спину. Завтра необходимо найти кого-нибудь, кто бы привел в порядок его руку. Он почему-то вдруг возложил все надежды на этот завтрашний день, словно время само несет человека к осуществлению его надежд.
Чем гуще становился над полями туман, тем ярче синели васильки. Георг заметил их только сейчас. Если он к ночи не доберется до Франкфурта, может быть, удастся хотя бы послать Лени весточку. И на это истратить марку, которую он нашел в куртке? С минуты побега он почти не вспоминал о Лени, самое большее – как вспоминают о придорожных вехах, о каком-нибудь приметном сером камне. Сколько сил растратил он попусту на все эти мечтания, сколько часов драгоценного сна! На тоску об этой девушке, которую счастье поставило на его пути ровно за двадцать один день до его ареста. А вот представить ее себе я уже не могу, подумал он. Валлау – да, и остальных – тоже. Валлау он видел отчетливее всех, а остальных – неясно, но только потому, что они терялись в зыбком тумане. Вот и еще день кончается, один из часовых идет рядом с Георгом и говорит: «Ну, Гейслер, долго мы еще с тобой протянем?» И посматривает на Георга как-то хитровато. Георг молчит. Сознание, что он погиб, сплетается с первой смутной мыслью о побеге. По шоссе уже скользят огни. Георг переполз канаву. И вдруг как толчок в мозгу: вам меня не поймать! Этот же толчок подбросил его на грузовик пивоваренного завода. У него в глазах потемнело от боли, так как, взбираясь, он ухватился за борт больной рукой. Грузовик въехал – как ему показалось, тут же, а на самом деле только через четверть часа – в какой-то двор на уличке Оппенгейма. Шофер только сейчас заметил, что везет пассажира. Он проворчал:
– Ну, скоро, что ли! – Может быть, в прыжке Георга и в его первых спотыкающихся шагах что-то ему показалось странным; он еще раз повернул голову: – Подвезти тебя в Майнц?
– Хорошо бы.
– Постой-ка, – сказал шофер.
Георг засунул больную руку за борт куртки. До сих пор он видел шофера только сзади. Он и сейчас не мог разглядеть его лица, так как шофер писал, приложив к стене накладную. Затем парень вошел в ворота.
Георг ждал. Против ворот улица слегка поднималась в гору. Здесь еще не было тумана, казалось, потухает летний день, – так мягко отсвечивал на мостовой закат. Напротив была бакалейная лавка, за ней прачечная, затем мясная. Двери лавок хлопали, звякали колокольчиками. Прошли две женщины с покупками, мальчик жевал сосиску. Эту силу и блеск повседневной жизни – как презирал он их раньше! Вот если б войти туда, вместо того чтобы ждать здесь, быть приказчиком в мясной, рассыльным в бакалейной, гостем в одном из этих домов! Сидя в Вестгофене, он представлял себе улицу совсем иной. Тогда ему казалось, что на каждом лице, в каждом камне мостовой отражается позор, что скорбь должна приглушать каждый шаг, каждое слово, даже игры детей. А на этой улице все было мирно, люди казались довольными.
– Ганнес! Фридрих! – крикнула старуха из окна над прачечной двум штурмовикам, разгуливавшим со своими невестами. – Идите наверх, я вам кофе сварю.
Может быть, Мейснер и Дитерлинг тоже так разгуливают со своими невестами, когда им дают увольнительную.
– Ладно! – отозвались обе пары, пошептавшись. И когда они, топая, вбежали в домик и старуха закрыла окно, улыбаясь довольной улыбкой оттого, что к ней идут молодые, веселые гости – может быть, родственники, – Георгом овладела такая печаль, какой он, кажется, еще никогда за всю свою жизнь не испытывал. Он заплакал бы, если бы не внутренний голос, который в самых горестных снах утешает нас тем, что сейчас все это уже не имеет значения. А все-таки имеет, решил Георг. Шофер вернулся – здоровенный малый, черные птичьи глазки на мясистом лице.
– Лезь, – сказал он коротко.
Шофер принялся ругать туман.
– А зачем тебе в Майнц? – спросил он вдруг.
– В больницу хочу.
– В какую?
– В мою прежнюю.
– Ты, видно, любишь хлороформ нюхать, – сказал шофер. – А меня ни за какие деньги в больницу не заманишь. В феврале, когда была гололедица… – Они чуть не наехали на два автомобиля, которые остановились впереди. Шофер затормозил, выругался. Эсэсовцы пропустили передние машины и подошли к грузовику пивоваренного завода. Шофер протянул вниз свои бумаги.
– А вы?
Все в целом обошлось не так уж плохо, мелькнуло в голове Георга, я сделал только две ошибки. К сожалению, всего заранее не предусмотришь. В нем сейчас происходило то же, что и при самом первом его аресте, когда дом был внезапно оцеплен: мгновенная расстановка по местам всех чувств и мыслей, мгновенное выбрасывание за борт всякого хлама, прощание со всем и вся и вот…
На нем была коричневая вельветовая куртка, в этом не могло быть никакого сомнения. Часовой сравнил приметы. Просто удивительно, сколько вельветовых курток попадается за три часа по дороге между Вормсом и Майнцем, сказал следователь Фишер, когда Бергер перед тем доставил к нему еще одного такого курточника. Видимо, этот костюм пользуется большой популярностью среди местного населения. Все остальные приметы были заимствованы из документов от декабря тридцать четвертого года, когда Георг был заключен в Вестгофен. Кроме куртки, ни одна из примет не подходит, решил часовой. Этот мог бы быть его отцом; ведь, судя по фото, беглец был сверстником часовому, крепкий малый с гладкой дерзкой мордой, а у этого рожа плоская, скучная, нос толстый, губы вывороченные. Он махнул рукой: «Хейль Гитлер!»
Молча ехали они несколько минут со скоростью восьмидесяти километров в час. Вдруг шофер опять затормозил посреди пустой, безлюдной дороги. «А ну, слезай, – приказал он. Георг хотел возразить. – Слезай», – повторил шофер угрожающе, и его толстое лицо скривилось, так как Георг все еще медлил. Шофер сделал движение, словно намереваясь вышвырнуть Георга из машины. Георг соскочил, он снова зашиб больную руку и тихонько вскрикнул от боли. Пошатываясь, побрел он дальше, а фары грузовика мелькнули мимо и тотчас исчезли, проглоченные туманом, опустившимся за последние несколько минут на дорогу. Мимо Георга то и дело проносились автомашины, но он уже не решался остановить одну из них. Он не знал, сколько часов надо еще идти, сколько часов он уже идет. По пути из Оппепгейма в Майнц Георг вошел в маленькую деревушку с ярко освещенными окнами. Но он побоялся спросить, как называется эта деревушка. Временами он чувствовал на себе взгляд проходившего по улице или смотревшего из окна крестьянина, и взгляд этот казался ему таким упорным, что он проводил рукой по лицу, словно желая стереть его. Какие же это он украл башмаки, что они уносили его все дальше и дальше, тогда как в нем самом уже давно угасли и воля и желание идти дальше? Вдруг он услышал довольно близко впереди какое-то перезванивание. Рельсы кончались у маленькой площади, показавшейся ему деревенской площадью. И вот он стоит в толпе людей на конечной остановке трамвая. Заплатил тридцать пфеннигов и разменял свою марку. В вагоне было сначала довольно свободно, но на третьей остановке, возле какой-то фабрики, пассажиры набились битком. Георг сидел, не поднимая глаз. Он ни на кого не смотрел, радуясь только этой тесноте и теплу, присутствию всех этих людей: сейчас он был спокоен, он чувствовал себя чуть ли не в безопасности. Но когда отдельный пассажир толкал его или всматривался в него, он сразу холодел.