– А что было в карманах? – ласково спросил незнакомый низенький человечек, когда Гельвиг кончил свое описание, причем, выговорив «и внутренние застежки „молнии“, он чуть не всхлипнул.
Гельвиг задумался.
– Кошелек, – сказал он, – в нем марка двадцать… носовой платок… ножик.
Агент еще раз прочел ему его показания и дал подписать.
– А где я могу получить обратно свою куртку?
– Тебя известят, – сказал директор.
Все это было плохим утешением для Гельвига; правда, его горе немного облегчалось тем, что вор, укравший куртку, оказался все-таки не обычным вором. Едва эконом кончил осмотр сарая, ему сразу же стала ясна вся связь между событиями. И он только спросил директора, не позвонить ли куда следует.
Когда Гельвиг вышел – сейчас же после него пришлось Мюллеру подробно описывать свои башмаки, – весь участок между училищем и стеной был оцеплен. Уже нашли место, где Георг, прыгая через стену, помял ветви фруктовых деревьев, а у стены и у сарая уже стояли часовые. Позади них толпились учителя, садоводы, ученики. Обеденный перерыв пришлось продлить; бобовый суп со свининой в больших чанах покрылся пленкой сала.
В нескольких шагах от часовых пожилой садовник Гюльтчер, видимо совершенно равнодушный к всеобщему волнению, выравнивал дорожку. Они были из одной деревни. И Гельвиг, чье бледное лицо стало багровым – он с торопливой готовностью и обстоятельностью отвечал на все вопросы, – Гельвиг остановился возле Гюльт-чера, может быть, именно потому, что старик его ни о чем не спросил.
– Говорят, я все-таки получу обратно свою куртку, – сказал Гельвиг.
– Вот как? – отозвался садовник.
– Мне пришлось описать ее во всех подробностях.
– И ты, что же, описал ее? – спросил Гюльтчер, не отводя глаз от своей работы.
– Конечно, я же обязан был, – сказал Гельвиг.
Эконом позвонил во второй раз. Обед продолжался. В столовой все началось сначала. Сюда уже дошел слух о том, что в Либахе и Бухенау членам гитлерюгенда разрешили участвовать в поисках. Гельвига опять расспрашивали. Но он почему-то стал молчалив. Видимо, он боролся с новым, более сокровенным приступом горя. Тут он вдруг вспомнил, что в куртке был и членский билет бухенауского гимнастического общества. Заявить ли об этом дополнительно?
На что вору билет? Он может просто сжечь его на спичке. Но где же беглец возьмет спичку? Он может просто разорвать его и бросить где-нибудь в уборной. Но разве беглец может войти, куда ему захочется? Ну, просто затопчет клочки в землю, вот и все, решил Гельвиг и почему-то успокоился. После обеда он еще раз прошел мимо садовника. Обычно он обращал на этого человека – своего односельчанина – не больше внимания, чем все подростки обращают на стариков, которые всегда тут и только иногда умирают. Он и сейчас, без всякого повода, остановился позади Гюльтчера, который сажал лук. Гельвиг был на хорошем счету в гитлерюгенде и среди учеников-садоводов, и все шло у него до сих пор как по маслу – это был прямодушный, сильный и ловкий подросток. В том, что людям, которые сидят в лагере Вестгофен, там и надлежит сидеть, как умалишенным в сумасшедшем доме, в этом он был искренне убежден.
– Послушай-ка, Гюльтчер, – начал он.
– Ну?
– У меня еще членский билет лежал в куртке.
– Да, и что же?
– Уж не знаю, заявить об этом дополнительно или не стоит?
– Так ведь ты уже обо всем заявил, ведь ты, говоришь, обязан был? – заметил садовник. Впервые поднял он глаза на Гельвига и сказал: – И чего ты волнуешься, получишь обратно свою куртку.
– Ты думаешь?
– Уверен. Они обязательно поймают его, вероятно, сегодня же. Сколько она стоила-то?
– Восемнадцать марок.
– Стало быть, вещь хорошая, – сказал Гюльтчер, словно желая снова растравить горе мальчика, – ноская вещь. Будешь надевать, когда пойдешь гулять со своей девушкой. А тот, – он показал неопределенным движением куда-то вдаль, – того уже давно не будет на свете.
Гельвиг нахмурился.
– Ну и что из этого? – сказал он вдруг грубо и вызывающе.
– Да ничего, – отвечал садовник. – Решительно ничего.
«Почему он сейчас так странно посмотрел на меня?» – подумал Гельвиг.
VI
Во дворе, где Георг спрятался за дровами, были вдоль и поперек протянуты веревки для белья. Из дома вышли с бельевой корзиной две женщины, молодая и старая. Старуха была прямая и костлявая; молодая шла согнувшись, и лицо у нее было усталое. «Почему мы не остались вместе, Валлау? – подумал Георг. Какой-то новый, неистовый шум донесся с края деревни. – Достаточно бы одного твоего взгляда…»
Женщины пощупали белье. Старуха сказала:
– Еще совсем сырое. Подожди гладить.
– Нет, уже можно, – возразила молодая, принялась снимать белье и укладывать в корзину.
– Ну как же, посмотри, сырое, – настаивала старшая.
– Нет, гладить можно.
– Сырое!
– Каждый делает по-своему, ты любишь гладить сухое, я люблю гладить сырое.
Судорожно, с какой-то отчаянной поспешностью срывали они белье с веревок.
А там, в деревне, продолжалась тревога.
– Нет, ты послушай! – воскликнула молодая.
– Да, да… – вздохнула старшая.
Молодая крикнула, и голос ее был так звонок, что казалось, он вот-вот сорвется:
– Слышишь, слышишь?
Старуха ответила:
– Я еще, кажется, не глухая. Подвинь-ка сюда корзину.
В эту минуту из дома во двор вышел штурмовик. Молодая сказала:
– Откуда это ты взялся во всем параде? Не с виноградника же?
Мужчина крикнул:
– Да что вы, бабы, спятили, что ли? Нашли время с бельем возиться! Просто стыдно! В деревне спрятался один из этих, вестгофенских! Мы тут все обыщем.
Молодая воскликнула:
– Вечно что-нибудь. Вчера – праздник жатвы, а позавчера – Сто сорок четвертый полк, а нынче – беглецов ловить, а завтра – проедет гаулейтер… А репа? А виноградник? А стирка?
– Заткнись, – сказал мужчина, топнув ногой. – Почему ворота не заперты, я вас спрашиваю? – Стуча сапогами, он пробежал через двор. Только одна половина ворот была растворена. Чтобы закрыть ворота, надо было распахнуть и вторую и затем захлопнуть их одновременно. Старуха помогала ему.
«Валлау, Валлау», – думал Георг.
– Анна, – сказала старуха, – задвинь-ка засов. – И добавила: – В прошлом году об эту пору у меня еще хватало сил.
Молодая пробормотала:
– А я-то па что?
Едва засов был задвинут, как к шуму в деревне примешался особый, новый шум: по улице гулко затопало множество сапог и в только что запертые ворота забарабанили кулаки. Анна отодвинула засов, и во двор ворвалась кучка подростков из гитлерюгенда, крича:
– Впустите нас, тревога, мы ищем!… Один тут в деревне спрятался. Ну, живо! Впустите нас!
– Стой, стой, стой, – сказала молодая женщина. – Вы здесь не у себя. А ты, Фриц, иди-ка на кухню. Суп готов.
– А ну, мать, пусти их. Ты обязана. Я сам им все покажу.
– Где это? У кого? – крикнула молодая. Старуха с неожиданной силой схватила ее за локоть. Мальчишки с Фрицем во главе один за другим перемахнули через бельевую корзину, и их свистки уже доносились из кухни, из конюшни, из комнат. Дзинь – вот и разбилось что-то.
– Анна, – сказала старшая, – не расстраивайся ты так. Посмотри на меня. Есть на свете вещи, которые можно изменить. И есть такие, которых не изменишь. А тогда терпеть надо. Слышишь, Анна? Я знаю, тебе достался в мужья самый никчемный из моих сыновей, Альбрехт. Его первая жена была с ним одного поля ягода. Вечно здесь свинушник был. А ты завела настоящее крестьянское хозяйство. Да и Альбрехт стал другим. Прежде он, бывало, ходил на поденную в виноградники, когда вздумается, а остальное время лодырничал, а теперь тоже кое-чему научился. И детей от его первой жены, от этой скверной бабы, узнать нельзя, будто ты их во второй раз родила. Вот только терпенья у тебя нету. А перетерпеть надо. Придет время, и все это кончится.
Невестка отвечала несколько спокойнее, в ее голосе звучала только скорбь о своей жизни; несмотря на все ее усилия, она заслужила только уважение, в счастье ей было отказано.
– Знаю, – сказала она, – но тогда пришло это. – Она показала на дом, полный наглых пересвистов, и на ворота, за которыми продолжался шум. – Вот что стало мне поперек дороги, мать. И дети – я душу свою положила, чтобы выправить их, а они опять стали нахальными грубиянами, какими были, когда мы поженились с Альбрехтом. И он опять стал такой же – не человек, а скотина. Ах!