Меж тем большевики, видя такую недальновидность Юденича, который хотел и соблюсти невинность, и приобрести капитал, вступили в тайные переговоры с Эстонией. Они гарантировали ей желанную независимость, разрешали прирезать некоторые русские земли на Псковщине, пообещали (и выплатили) пятнадцать миллионов рублей золотом, отдали все российское, движимое и недвижимое, имущество. А еще простили все долги и дали право на концессию русского леса.
Маленькая и нищая Эстония в одночасье становилась богатой за счет голодной и разоренной России. Новый премьер Тениссон назвал это превращение «капиталистическим чудом». Чудом, которое создали коммунисты…
Приблизившись к Петрограду, Юденич все еще не понимал, что у него в тылу образовалось враждебное государство. Подкручивая усы, он твердил о единой и неделимой. А большевики, которые в отличие от генерала изучали диалектику, рассудили так: «Пусть Эстония пока будет самостоятельная, а там посмотрим…»
Зная, что наступление Деникина на Москву захлебывается, Зиновьев и срочно прибывший в Петроград Троцкий собрали против Юденича немалые силы: шестьдесят тысяч штыков и сабель в дополнение к пятидесятитысячному пролетарскому гарнизону северной столицы.
И вышло, что рассудительный, опытный вояка Юденич, как азартный игрок в покер, блефовал, не имея на руках мало-мальски приличного расклада. И за этим игроком, воодушевленные его речами и приказами, шли восемнадцать тысяч плохо одетых для наступившей стужи юнцов, у которых за тонким сукном английских шинелек не было даже мундиров, а лишь рваные рубахи, кишащие вшами.
20 октября, вечером, пока блеклая дымка не затуманила дали, генерал Юденич долго и пристально рассматривал в бинокль опустевшие, словно вымершие улицы Петрограда. Это показалось ему добрым знаком.
Но на рассвете 21‑го по всему фронту загремели красные орудия. Огонь был такой густой и мощный, что армия Юденича даже не стала огрызаться. Она тронулась с непригретого еще места, покатилась вспять, увлекая за собой и неудачливого ротмистра Савина…
Ротмистр Савин отступал вместе с армией. Вместе с ней голодал. От беспробудного, вызванного безнадежностью пьянства и вынужденных грабежей хозяйственная часть развалилась, и в армии не стало даже хлеба. Забирали у населения все, что было можно съесть. Только еда имела цену. На коротких остановках жгли костры, варили из добытой неправедным путем муки суп-затируху и пекли оладьи.
Вместе с отступающей армией шли беженцы, многие с детьми. Офицеры, опасаясь расправы, уводили с собой семьи. Тащились бывшие присяжные поверенные, профессора, аристократы и купцы, тоже голодные, озябшие и вшивые.
Чем дальше отходила армия от Петрограда, тем ужаснее, катастрофичнее, безысходнее становилось ее положение.
Ударили морозы. Запуржило.
Покинули Ямбург. Докатились до Нарвы. Но в Нарву не вошли: уперлись в многорядные проволочные заграждения. Попытались их растащить, но не удалось: засевшие по ту сторону проволоки эстонцы открыли беглый огонь. В ответ и свою долю свинца получили, разумеется, но дело от этого не сладилось.
Генерал Ярославцев метался на коне перед колючей проволокой, яростно ругался с эстонцами, требовал:
– Вы что же, черти! Союзнички, мать вашу… Пропустить войско!
– Затем «шерти»? – насмешливо неслось из-за колючей проволоки. – Тут – Эстония, там – Россия. Русское войско пускай остается в России! Мы с Россией больше не воюем! Mы с Россией шелаем установить мир!..
– Это с какой же еще Россией? С большевиками?! – скрипел зубами Ярославцев. – А ну, зови сюда свое начальство! Генерала Дайдонера давай сюда, мать его…
И вновь возобновлялась перестрелка.
Армия оказалась меж двух огней. От Ямбурга ее теснили красные, отойти в Нарву не позволяли эстонцы, решившие принять предложение большевиков о заключении мира.
И пока генерал Юденич в Ревеле униженно выторговывал у нового премьер-министра Эстонии Тениссона, начальника штаба Соотса и министра внутренних дел Геллата мизерные уступки, армия, пропустив беженцев к себе в тыл, отбивала атаки наседающих красных. Видно было по всему, что дело идет к концу: ну, еще день, ну, два… А потом?
Вечерами военные и гражданские смешивались, сбивались возле костров, бурно обсуждали свое печальное будущее. Ротмистр Савин в споры не вступал. Он сидел у огня, молчаливый и непроницаемый, как индейский бог, помешивал палкой оранжевые уголья, и казалось, это занятие целиком поглощает его. Он словно бы отделял себя от всех других, от этих унылых неудачников, столпившихся на самом краешке русской земли. Они напоминали ему зайцев, очутившихся в половодье на острове: вода все прибывает, остров уменьшается – еще чуть-чуть, и волны поглотят его. Зайцам – зайцево. А он – из другого племени, удалого, бесстрашного и веселого. В том мире, который он не так давно покинул и к которому тянулся сейчас всем своим существом, вот в эти самые мгновения гремела степь под копытами коней, свистели сабли и раздавались тоскливо-смертельные вскрики. Где теперь его лихие товарищи? Под Москвой? В Москве? Жаль, ах, как жаль, что он нынче не с ними! Но еще хуже, пожалуй, что за все дни отступления – никакой информации о боевых действиях вооруженных сил Юга России.
Одноногий человек в белом прожженном валенке неуклюже наклонился к костру, подхватив головешку, прикурил и, словно бы читая мысли ротмистра, простуженным голосом сказал:
– А «царь Антон» тоже… тово… по сопатке получил. Дошел почти до Москвы и обратно покатился! Не знаете, где его войска теперь пребывают?
Ротмистр поднялся, впился взглядом в обмороженное лицо одноногого, схватил за лацканы старенькой шубейки:
– Брешешь, сволочь!
– Пес брешет! А мне зачем? – Одноногий аккуратно высвободился из его рук, разочарованно продолжил: – Я надеялся у вас новостями посвежее поживиться, а вы, вижу, на сей счет еще темнее меня… Вижу по нашивкам, ротмистр, вы из Добрармии? Я и сам из нее.
– Откуда ваши сведения? – не слушая его разглагольствований, нетерпеливо спросил Савин.
– Из газеты.
Одноногий извлек из внутреннего кармана шубейки свернутую газету.
– Вот, извольте – «Свободная Россия»… Всего несколько строчек, но весьма, знаете ли, многозначительных…
Савин выхватил двухстраничный листок, издающийся политведомством Северо-Западной армии, развернул.
Это была совсем короткая информация: военный корреспондент «Свободной России», аккредитованный при ставке главнокомандующего вооруженными силами Юга, сообщал в ней, что под Белгородом идут ожесточенные бои.
– Извольте видеть: совсем, кажется, недавно были под Тулой, а теперь – под Белгородом, – глубоко затягиваясь, сказал одноногий. – А Белгород, как я понимаю, за Курском. Стало быть…
Ротмистру не хотелось слушать словоохотливого инвалида. Прихватив газету, он отошел в сторону. Присев на снарядный ящик, неторопливо, скуки ради, исследовал обе страницы. Статья «Побольше сердца» привлекла внимание.
Кто-то из тех, кто находился все эти дни рядом с ним, ротмистром Савиным, с горечью и со слезами писал о переносимых страданиях, взывал к милосердию эстонцев:
«…не слышно ни шуток, ни смеха, ни даже оживленного говора. Морозный воздух прорезывается детским плачем, тяжелыми вздохами женщин и стариков, медлительной речью в кучках. Холодно… Люди мерзнут за проволочными заграждениями, а невдалеке поблескивает веселыми огоньками город, дымятся трубы. Там тепло, там не плачут от холода дети, там не сбиваются в кучку зазябшие люди. И с завистью и болью в сердце смотрят несчастные изгнанники по ту сторону проволочных заграждений, куда им доступа нет.
И невольно в душе рождается вопрос: «Ведь там живут такие же люди – почему они не придут к нам на помощь? Неужели им чуждо простое чувство человеколюбия? Неужели «человек человеку – волк» и разница в языках создает столь глубокую грань между людьми? Обидно за человека».