Один раз, еще в самом начале, когда Кольцов был переведен из госпиталя в тюрьму контрразведки, ей это удалось. Но потом… сколько ни пыталась она проникнуть к Кольцову или хотя бы передать ему письмо – ничего у нее не получалось.
Щукин понимал: позволить Тане пусть хоть раз только увидеться с ним теперь – значит продолжить ее душевные мучения, опасную, далеко зашедшую болезнь. В таких случаях нужны решительные меры. А остальное залечит время – великий лекарь! Когда-нибудь она сама все поймет и простит.
Щукин допускал и то, что Кольцов всерьез увлекся Таней. Пусть так. Но разве не понимал он, что, вызывая в ней ответные чувства, ее же и обрекал на страшную, неизбежную муку? Все понимал! Если даже верил, что пройдет в адъютантском своем обличье по острию бритвы до конца, – все равно знал, что не быть им вместе: слишком они разные, слишком многое разделяет их. Нет, Кольцов, конечно, все знал заранее и понимал, что ждет Таню. Но не пожалел.
Так нужно ли ему жалеть Кольцова?
Но было на сердце у Щукина еще и другое – главное. Как профессионал, он всегда знал: нет ни разведчиков, ни контрразведчиков, которые не ведали бы поражений. Но когда генерал Ковалевский, умевший сохранять в самые трудные минуты свое достоинство и уважать достоинство чужое, обезумев, кричал ему в лицо: «Вы не контрразведчик, вы – дерьмо! Не разглядеть в штабе армии красного, не уберечь эшелон с танками… Какой-то мальчишка, дилетант обвел вас вокруг пальца! Любой порядочный офицер на вашем месте пустил бы пулю в лоб, а вы даже на это не способны!» – полковник Щукин жалел об одном: что не умер раньше, не застрелился, что дожил до такого позора. Ибо поражение поражению рознь, ибо то, что случилось с ним, следовало назвать крахом.
Он молча выслушал Ковалевского и молча ушел, не напомнив ему даже, что это сам генерал выбрал Кольцова себе в адъютанты. И уж, разумеется, не стал объяснять, что, не защитив свою честь и имя, не исполнив до конца свой долг, он теперь не имеет такого права – застрелиться.
За «дерьмо» Ковалевский чуть позже принес свои извинения. Всего остального генерал не понял и никогда, видимо, не поймет: невозможно оскорбить словом человека, смертельно оскорбленного и униженного действием. Тем, что сделал Кольцов.
Слабым людям неудача сообщает безволие, сильным прибавляет энергии. Раньше Щукину казалось, что работе он отдает всего себя без остатка, в ущерб семье и здоровью. Как можно и нужно работать по-настоящему, он понял только теперь.
В той широкой и многоплановой операции, которую он разработал, не все зависело от контрразведки: требовались поддержка и помощь командующего. Что ж, не зря сказано: худа без добра не бывает, – чувствуя свою вину перед ним, Ковалевский был на редкость сговорчив.
В дело арестованного Кольцова не терпелось вмешаться умникам из контрразведки вооруженных сил Юга России и Осведомительного агентства (ОСВАГа). Первые, совершенно Кольцова не зная, рассчитывали тем не менее сломить его, чтобы выйти затем и на других чекистов, работающих в белом тылу. Вторые возмечтали затеять какой-то небывалый политический процесс и поднять тем самым свои весьма невысокие акции.
Но Кольцов нужен был Щукину здесь, в Харькове. И он пока оставался здесь благодаря Ковалевскому. Их интересы совпадали. Ковалевскому тоже было ни к чему, чтобы Кольцова увезли в Севастополь и там судили, чтобы еще и еще раз всуе упоминались рядом с именем красного разведчика их имена.
Щукин понимал, точнее, чувствовал, что, если в скором времени он не вскроет харьковское чекистское подполье, то ОСВАГ или деникинская контрразведка добьются согласия Верховного главнокомандующего и заполучат Кольцова в свои руки. И поэтому он торопился.
Щукину нужны были войска, и командующий выделял их по первому требованию. А что такое каждый полк и даже рота в разгар напряженных боев, любой военный человек знает.
…Днем и ночью город будоражили облавы, обыски, аресты. Тщательно проверялись подозрительные квартиры, чердаки, подвалы. Во дворах рабочих окраин раскидывались поленницы дров, перелопачивались кучи угля и навоза, разбрасывались или сжигались на месте копешки сена и соломы… Дороги вокруг Харькова перерезали усиленные караульные посты. В степном бездорожье устраивались засады. Человеку, не жаждущему по каким-либо причинам встречи с контрразведкой, нельзя было – без риска оказаться схваченным – ни выскользнуть из города, ни попасть в него.