Лишь с такими войсками можно рассчитывать на успех в борьбе с противником, у которого уйма резервов.
Деникин между тем продолжал:
– Отойти предполагаю двумя группами. Во главе со ставкой в составе вашей армии, донцов, кубанцев и терцев – на Кавказ. Войска Шиллинга и Драгомирова – в Новороссию, прикроют Николаев и Одессу.
– Крым? – поинтересовался Ковалевский, глядя на выдающийся в Черное море полуостров с узким мостиком перешейка, переброшенного на материк.
– Северную Таврию и Крым отдадим Слащову. Пусть сохранит. А не сохранит – ну что ж… Едва мы с Дона и Буга двинемся в наступление, как красные вынуждены будут оставить Крым, если к тому времени и займут его. – Замолчав, Деникин перевел глаза на Ковалевского – ждал, что ответит тот.
– Логично, логично, – согласился Ковалевский и в то же время подумал, что Верховный напрасно пренебрегает Крымом. Мало ли как сложатся обстоятельства, а Крым уже однажды доказал, что в нем можно отсидеться в трудную минуту. Хотел было сказать это Деникину, но раздумал. Видел, что главнокомандующий уже уверовал в свой план. Что ж, во всяком случае, это лучше, чем если бы мнений у Верховного было столько же, сколько различных точек зрения у его советчиков…
– Значит, одобряете? – напрямую спросил Деникин.
– Иного варианта тоже не вижу.
Деникин словно ждал этих слов. Тихо и ласково, по-прежнему глядя прямо в глаза Ковалевскому, сказал:
– На вашу армию, Владимир Зенонович, ложится главная тяжесть: отступая, задерживать противника. Насколько возможно, изматывать и задерживать. Позволить другим отдохнуть и подготовиться к контрнаступлению. Это – в силах Добрармии. – И, помолчав, уже жестко, словно гвозди в неподатливую стену вгоняя, добавил: – Но без веры этого не сделать!
Глава девятая
В Москву Петр Тимофеевич Фролов приехал вечером. Пока добирался до Большой Лубянки, где в доме номер одиннадцать размещалась Всероссийская чрезвычайная комиссия, совсем стемнело.
Когда Фролов вошел в просторный, освещенный настольной лампой кабинет, Дзержинский сидел за столом и писал. Подняв глаза на Фролова и пристально сквозь полутьму в него вглядываясь, строго сказал:
– Нашелся наконец? Ну вот теперь садись и жди. Я тебя ждал дольше. – И опять склонился над бумагами.
Внешняя суровость Дзержинского не могла обмануть Петра Тимофеевича. Уже одно то, что председатель ВЧК обращался к нему на «ты», чего обычно не позволял себе в разговорах с подчиненными, даже если они являлись его давними друзьями, было добрым знаком.
Председатель ВЧК вывел несколько строк своим ровным стремительным почерком, расписался. Встав из-за стола и подойдя к Фролову, протянул руку, а потом, не выдержав, коротко притянул к себе и сразу, будто застеснявшись этой дружеской нежности, отступил. С прежней пристальностью глядя на Фролова, усмехнулся:
– Да ты никак помолодел, Петр Тимофеевич, пока мы не виделись, а? С чего бы это?
Фролов тоже коротко взглянул на Дзержинского. Вблизи увидел его изможденное лицо, пергаментную, давно не знающую солнечного света кожу с мелкими морщинами и красные от бессонницы глаза.
– От спокойной жизни, Феликс Эдмундович.
– Уж это точно: жизнь у нас с тобой спокойная, – сказал Дзержинский и кивнул на стол: – Поверишь ли, третьи сутки пишу статью в «Известия ВЦИК» – о некоторых итогах двухлетней работы ВЧК. Катастрофически не хватает времени!.. Чаю хочешь?
– Благодарю, Феликс Эдмундович.
– Благодарю – да или благодарю – нет? Будем считать: да! Сейчас распоряжусь.
Захватив с собой исписанные листы, он вышел в приемную. Вернувшись, сел в кресло напротив Фролова.
– Теперь, Петр Тимофеевич, давай поговорим серьезно. О твоем желании отправиться в Харьков я знаю и, прости, решительно не поддерживаю. Откуда это легкомыслие? Победительные мотивы мне понятны. Кольцова надо спасать, и мы приложим к этому все усилия. Но это надо делать профессионально, а не на уровне любительства, которое тебе просто не к лицу.
Секретарь, неслышно отворив дверь, вошел в кабинет, по-мужски неловко, с излишним напряжением держа перед собой поднос с чаем. Настоящий чай в стаканах с подстаканниками, мелко колотый голубовато-белый сахар в вазочке показались Фролову неслыханной, из прежних полузабытых времен, роскошью.
Дзержинский усмехнулся: