— Это что?
— Чё, не видишь? Записка, — гном был не слишком любезен.
— От кого?
— Там же написано — от Изи, — рассердился гном.
— Ничего тут не написано, — в свою очередь рассердился Мазин и, наклонившись, ткнул записку гному под нос.
По тому, как тот, даже не глядя на бумагу, отвёл глаза, Мазин понял, что читать мальчишка не умеет, и только тогда смысл сказанного этим малышом начал проникать в затуманенный всем выпитым за день спиртным мозг нашего героя.
— От какого Изи? От Якобсона? Так он жив?
— А что ему сделается, — буркнул странный посланник и уже нетерпеливо добавил: — Так ты идёшь или нет?
Идти в глухую ночь неизвестно куда с этим странным проводником Михаилу Александровичу ужасно не хотелось. Вот чего хотелось — так это захлопнуть дверь перед носом наглого мальчишки и залезть под горячий душ. Но мысль о том, что это может быть его единственный шанс разобраться в истории с загадочной фотографией, не позволила ему, в который раз, послушаться своих желаний. Молча указав пацану на стул, он стал одеваться.
Шли они недолго. Проводник уверенно и бесстрашно нырял в давно забытые Мазиным мрачные и неосвещённые проулки, и довольно быстро они оказались у вычурной, в человеческий рост металлической ограды, которую Михаил Александрович узнал даже в темноте. Она не изменилась с тех пор, как лет тридцать тому назад, удирая от сторожа и перелезая через неё, он порвал новые штаны. Это была ограда городского кладбища.
Он уже было собрался зашипеть своему провожатому, что через забор не полезет, но тот внезапно нырнул куда-то вниз, через секунду показался с той стороны ограды и, деловито сопя, сдвинул в сторону два, как оказалось, незакреплённых прута решётки, освобождая Мазину достаточно широкий лаз.
Оказаться ночью на кладбище — не совсем обычная ситуация для современного городского жителя, а уж в таких обстоятельствах, да ещё и с таким проводником — и подавно. Моросящий весь вечер дождик успокоился, лёгкий ветер проредил тучи, и полная луна то выглядывала в прорехи между ними, то пряталась вновь. Она то освещала мертвенным светом и без того негостеприимный кладбищенский пейзаж, то, укрывшись, погружала всё во мрак. Из-за этого да ещё из-за медленно переползающих с могилы на могилу теней от облаков стало казаться Мазину, будто шевелится кладбище, что вот мелькнула странная фигура за памятником, блеснуло что-то за дальней оградкой, скрипнула рассохшаяся крышка. Истрёпанные за день нервы Михаила Александровича начали сдавать. А уж когда в кромешной темноте, случившейся, когда проказница в очередной раз спряталась за большой тучей, впереди вдруг вспыхнул и заколебался, приближаясь и разрастаясь, призрачный голубоватый огонёк, то такой ужас охватил его, что не выдержал Мазин и заорал сиплым, сдавленным голосом, за что немедленно получил от Фёдора болезненный пинок в голень.
2.4
Да я это, я. Живой. Принято говорить «живой и здоровый» — так нет, не совсем здоровый, но кое-кого ещё собираюсь пережить. Почему здесь? А где ещё лучше укрыться от живых, как не на кладбище? Ты, надеюсь, не боишься покойников? Я-то их столько перевидал и стольких живых перевёл в этот самый покой, что мне иногда чудится, будто некоторые могилы убежать пытаются, когда я близко подхожу. Да ты садись, садись за стол. Давай, за встречу. Самогон, конечно. Не бойся, своё производство, чистейший, из сахара — не то что всякий дрек на томатной пасте. Да есть, есть чем закусить, вот сейчас достану. Сало, хлеб, чеснок… и соль где-то была — а, вот и она. Да ты сиди, сиди, я всё поставлю. У меня тут не часто гости бывают. Это мой схорон. Со времён партизанщины приучен запасную точку иметь, если отсидеться, затаиться потребуется, — и, видишь, пригодилось. А покойники — что их бояться? Это они нас, живых ещё, пугаться должны. Тут, на этом кладбище, есть пара и «моих» могил. Вон там, в южном углу, двое лежат: Шевченюки — папаша с сыном. Сынка — ему тогда было лет семнадцать — это наш командир отряда порешил, а папашу я, лично. И так хорошо мне тогда стало, что если б он сто раз воскрес там, так я бы его сто раз и пристрелил. Полицаи они были, Мойша. Оба. И оба паскудины. А почему на кладбище лежат — а почему нет? Власть рассудила, что можно их тут похоронить. Это твоему деду, которого этот гадёныш немцам выдал, и метра земли не досталось. А к их могилам — погоди ещё — когда-то и цветы принесут. Всё ещё будет. А твой дед… Кстати, ты знаешь, кем был твой дедушка? Ты его никогда не видел — а как ты мог его видеть? Он сгорел в печке почти за двадцать лет до твоего рождения. И я бы в ней же сгорел, если б не бегал быстро. Что тебе они сказали, твои родители? Кто? Не верь — они хотели тебе добра, по-своему. Твой дед был раввином. Он был немного старше меня, и когда я пошёл в хедер — он его уже заканчивал. Потом хедер закрыли, и учился я уже в обычной школе, почти до войны. А он умница был, и когда старый раввин в тридцать девятом умер, то твоего деда и выбрали единогласно, и из Вильно его поддержали. Вот такой был твой дед. Ну а что потом было, ты, Мойша, всё знаешь — всё в школе проходил. Ну, извини, конечно. Раз тебе так не нравится, то не буду, но вообще-то папа твой звал тебя Мойшей, это уже потом, когда ты в школу собрался, твоя мама, дай Всевышний им всем спокойной вечной жизни, заставила его называть тебя только Мишенькой. А до того ты был Мойшей, и это тебе ничуть не мешало. Что ты? Весь день сегодня пьёшь? Так я уже весь месяц, после того как умер, не просыхаю. Впрочем, я и раньше… Ладно, давай ещё по одной — и к делу. Я расскажу тебе историю и свою, и твою — ту, в которую ты вляпался. А ты уж подумаешь, как лучше быть и тебе, и мне. Может, что и придумаешь — должно ж тебе было перепасть ума от твоего деда. Потому как устал я, Миша, уж скоро месяц, как прячусь тут и там, днём носа на улицу не показываю. А мне уж годков… Короче, слушай: месяц с небольшим тому назад появился у меня в ателье этот поц рыжий… Он сразу мне не понравился — не наш какой-то. Чистенький такой, аккуратненький, и костюмчик явно импортный и на все пуговки застёгнут. Да и по речи то ли прибалт, то ли немец — акцент какой-то у него. Нет, Мойша, я ж фотограф, и память у меня фотографическая — не видел я его раньше. Так вот, туда-сюда, мол, думаю сфотографироваться, а вы на каком аппарате меня снимать будете? На этом? И показывает на казённую камеру, что у меня в ателье в зале стоит. А нет ли у вас другого аппарата? Нету — отвечаю. А потом вдруг в лоб и объявляет мне, что мол, знаю, есть у вас ещё один аппарат, и хочу его у вас купить. И очень хорошие деньги дам. Я, Миша, от этого просто обалдел. Мало того что он про мою заветную камеру знает, так ещё и марку её, на табличке выгравированную, назвал, да ещё и намекает, что, мол, в курсе, откуда она у меня. Какую заветную камеру? Погоди, Мишаня, всё расскажу по порядку. Так вот, рассердился я сильно и иностранца этого из ателье и выставил. А через день приходит ко мне следователь из прокуратуры и говорит, что на меня заявление собираются подавать, что я какую-то музейную вещь то ли похитил, то ли краденую купил… Да, Наливайло. А ты откуда знаешь? А-а-а… Вот оно как. Понятно, это Добрушин, сволочь, тебя ему продал. Какая казённая аппаратура пропала? Это тебе кто — он же, этот говнюк Женька Добрушин, напел? Ну, тот мохнатый паучок, который сейчас вместо меня в ателье работает? Видать, спёр что-то и продал налево, а теперь на меня списать хочет. Вот скотина, халтурщик. Не знает даже, с какой стороны к камере подойти. Учил я его, учил, а всё без толку. Как был мелким ворюгой и бездарем, так и остался. Я, Миша, забрал, уходя, только своё: только мой аппарат, тот, из-за которого вся эта история и закрутилась. Я его в эту студию принёс — я его и забрал. А что до Женьки, так он мать родную за три рубля продаст — и продавал, кстати. Ну да, это он же мне твой адрес и дал. Я ему за любую такую информацию и за молчание плачу, и другие платят, а он всем всё и продаёт. Он бы и меня давно продал, да знает, подлец, что я такого про него рассказать могу, что ему и до тюрьмы не доехать будет — по дороге задушат. Так вот, этот Наливайло про ту самую фотокамеру и говорил, и намекал ещё, что лучше бы мне дело миром решить — мол, камеру вернуть хозяину. Я в отказ — мол, ничего не знаю, а на следующую ночь кто-то дверь в ателье взломал и перерыл всё там, только камеру-то я убрал оттуда накануне и спрятал. Я как про взлом узнал, так даже домой не пошёл, а сразу в схорон — давно он у меня был заготовлен, на всякий случай. Смейся-смейся, да, старый партизан… в крови это у меня. А ведь не зря я схоронился: на следующую ночь в мою квартиру влезли — это мне потом рассказали — и тоже всё перерыли. А если б я был дома? Так что ушёл я, Миша, в подполье, в лес, как когда-то в войну. Давай ещё по маленькой. Да закусывай, мы ж с тобой некошерные, нам сало можно. Так вот, слушай дальше.