Выбрать главу

— А Михаилу Едовина — топором…

— Федька-Пестерь Михайлу-то! Короткие и Федька — одна была шайка-лейка. Свобода нам, творят, на что, коли бар нету. В Рассее, говорят, поместья мужики чистят, добра-то гребут. Нам-то и поживиться нечем, за что царя скинули, коли так? Пошли в Совет. Нечего жечь, так и Совет сойдет! Революционеры, во, они за полную волю!

Между берегами сновала лодка перевозчика. На тот берег пустая, на наш — парни и девки, смех, песни. Праздник, что ли?

— Не-а, рекруты! — кричали ребятишки.

— Который день отвальную пьют.

— Пива наварено — залейся.

— Поп глаголит: вкушайте, миряне. Не с кем воевать, раз между Советами и немцами замиренье!

Клевало, я отвлекся, и, сорвавшись с крючка, сверкнул в воду елец.

— Ужо поглаголю вам, — зашипел я. — Брысь, не то насую крапивы в портки!

Уехал на тот берег капитан. Сразу стих стук топоров, удары молота. Механик ругался с мостика — его не слушали. С матросами я увидел Петруху. Петруху с Хабарки, подручного дяди Васи. Вот так…

Побросали все, до работы ли матросне: о пиве пронюхали. Дружно повалили в деревню.

Рядом с поплавком булькнул камушек. Как? Сорванцы еще тут? Ну, держитесь, миряне, ноги в цыпках!

Обернулся — позади никого. В обрыве понаделаны норки, в черные их отверстия ныряют, с плеском крыльев выбрасываются ласточки-береговушки. Высокая кустится по обрыву трава. Порхают мотыльки.

А над травой — соломенная шляпка.

Я вперился в поплавок, точно в нем заключалось мое спасение.

Средь шумного бала, случайно, В тревоге мирской суеты тебя я увидел…

Ольгинская гимназия: ее балом открывались зимние каникулы как в гимназиях города, так и в нашем реальном.

Запахи хвои, навощенного паркета. Впрочем, не помню, был ли паркет, но хвоя пахла горько, возбуждающе и нежно. Косы, кружево белых передников, пышные банты. И музыка, музыка! Шарканье ног, лорнеты классных дам, делавших замечания только по-французски, волны духов, сиянье люстры и опять музыка, снова музыка.

Высокий стоячий воротник мундира душил, от брюк с форменным желтым кантом шибало паленым сукном — сам стрелки отглаживал! Казалось, все смотрят на меня: откуда чучело взялось — в башмаках, свирепо воняющих ваксой, с пылающими ушами?

Случайно попал. Кто-то из нашей знати отказался: скука! Поэтому мне достался билетик в Ольгинскую, называемую остряками «Островом сокровищ», как родное реальное — «Таинственным островом»…

Ах, какие там тайны! Тот сынок прасола, этот наследник фирмы, папенька его на военных поставках миллионами ворочает, у того отец банковский чиновник, у этого… Этот — я, чужой!

Она кружила в вальсе с юнкером, белокурым лощеным щеголем, и шпоры на его сапогах звенели.

Тебя я увидел, но тайна Твои покрывала черты.

Юнкер, откуда он-то на гимназическом балу?

Не чувствуя обжигающего холода, брел я с бала закоулками и тискал в кулаке фуражку. Мы, Едемские, породовитей вас! Стрельцы — опора царства Московского… В-вот! Вот! Моему предку лично Петр I на Красной площади голову ссек. «Утро стрелецкой казни» Сурикова, стрелец со свечкой — исступленные, встретившиеся со взглядом царя, горящие глаза… Он! Он! В смутное время другой мой предок с Ивашкой Болотниковым в Каргополе на озере Лаче был утоплен в проруби… Стрельцы, ну да! Мы из стрельцов, мы в Архангельске коренные!

Имя я узнал. Имя прекрасное: Таня.

Почта между реальным и Ольгинским действовала через калоши д’Артаньяна, учителя французского языка. Пылкое объяснение я подписал романтично: «Евгений Онегин».

Напрасно только зябнул в Гагаринском сквере: пренебрегла!

Кто бы другой страдал — я открыл радость.

Радость была в вечерах, когда, задыхаясь от волнения, торопился к дому Тани, и падали на снег от окон теплые блики. Полюбил их — желтые блики на синем снегу. Полюбил занавески окон, звуки фортепьяно, на котором играла Таня по вечерам, и рябину под окнами, где висела птичья кормушка. Я сыпал в нее заранее припасенные крохи, семя подсолнухов. Раз нашел дома на чердаке гроздья сушеной рябины и глубокой ночью, когда город спал, в небе полыхали сполохи северного сияния, развешал рябину по веткам — пусть к Тане летают снегири…

Радость вечеров, дыхание чистого-чистого снега и заветная калитка в палисаднике — это мое. Никто не отберет.

Кроме самой Тани — никто, и встреч с ней я больше не искал.

При ней были удочка и подсачник. Роскошная снасть: удилище трехколенное бамбуковое, не меньше как английское.

Неземное создание на моих глазах доказало, что ничегошеньки не соображает в рыбалке. Кто удит на перекате? Пескарь на быстрине и то не возьмет!

А у нее клюнуло. Я сменял замызганную насадку свежей, и в это время ей попался язь. На мелководье? Язь?

М-м, рыбина — чего стоят в сравнении с нею ельчики?

Таня выудила второго язя.

Я размахнулся, чтобы со злости выплеснуть жалких моих малявок, как Таня завопила:

— Не смей! — и засмеялась. — Ты что? Ухи наварим. Уха с костра — всю жизнь мечтала. Язи пойдут на поджарку. Правда, замечательно?

У Тани выгоревшие на солнце брови, подбородок с ямочкой, белое холстинковое платье заштопано на локтях.

Костер развели напротив баржи. Таня — моргнуть не успел — вычистила рыбу, принесла с буксира посуду. И уже кипит уха, распространяя аромат лаврового листа, уже скворчит постное масло на сковороде.

— Что в учениках из реального мне нравится, — язвила Таня, — так их галантность. Обходительные, умеют занять беседой. Где еще встретишь такие тонкие благородные натуры! Представляешь, Сережа, одна гимназистка в Ольгинской получила из реального записку. Ага, в калоше… Полная калоша пламенных чувств! «Приходите в сад Летнего театра. Умоляю и целую ваши ручки…» Когда приходить, если час не назван? Хуже чем задачка по алгебре, сплошные неизвестные. Может, в реальном некоторые ученики, из самых первых по успеваемости, и решат, но я же по алгебре плаваю!

Не так, не то я писал! Ну, не поставил времени в записке. Во второй раз не ошибусь. Да и не будет второго, я калоши у француза шилом проколю.

Уху ели прямо из котелка, по-рыбачьи. Все было чудесно и не чаял я удара, заготовленного мне судьбой.

— Попробуем-ка язей, — проговорил отец. — Давно хорошей рыбы на воздухе не едал.

Бодрится, вижу, опять ему не можется. Жарко, а с плеч не снимает брезентового плаща. Щеки ввалились, пожелтели — малярия отца мучает, не свалился бы…

Он подцепил вилкой со сковороды. Пожевал и причмокнул:

— Добер язек! Так и рыбачка-то у нас — средь бела дня на перекате язей таскает, только держись. Не то, что некоторые: «Маленькая рыбка лучше большого таракана!».

Будет тебе подначивать, папа! Я набил рот рыбой. Нарочно выбрал здоровенное звено. Набил я рот — и выпучился: жареный язище был жесткий, как подошва. Слезы из глаз, до того солон.

— Кушай на здоровье, — потупила Таня ресницы. — Ты поперхнулся? Дай по спине поколочу.

Завидовал: одни язи ей клюют. А они потрошеные, из бочки! Надо же… Из бочки!

Папа захохотал. Не жуя, проглотил я кусок. И засмеялся. А что делать оставалось? Дуться на Таню?

Ощущалась между нами какая-то перегородка, а сейчас пропала. Конечно, Таня свойская. И все, и больше ничего.

Лишь почему-то стало грустно, чего-то было жаль.

— Товар-щи! — взывал оратор. — Срывая мобилизацию, вы помогаете классовому врагу!

Не русский, слова коверкает и акцент у него.

Тане хотелось в деревне молока попить, на качелях покачаться. Попали на те еще качели, полюбуйся, как заезжий оратор мужичью сходку раскачивает!

— Антанта, белые генералы покушаются на революцию. Вам надо — исправник? Урядник?

— Не худо бы! — выкрикнул из толпы. — Шибко распустился народ, не признаем ни бога, ни черта.