Выбрать главу

Последние буксиры отчаливали на Левый берег — к железнодорожному вокзалу.

— Пулеметы на чердаки! — под ротмистром плясал взмыленный жеребец. — Орудие сюда!

Накануне по распоряжению полковника Потапова отряд Берса, как «наиболее боеспособный», получил полковую трехдюймовку.

Орудие с зарядным ящиком подоспело, когда отваливал от пристани пароход «Чесма»: из последних последними покидали город моряки флотского полуэкипажа, команды спешно затопленных ледоколов.

С чердаков по «Чесме» ударили пулеметы — в людское скопище на палубе, по иллюминаторам, по капитанскому мостику.

Завыв сиреной, судно закрутилось на месте, очевидно, потеряло управление.

— Прямой наводкой… — неистовствовал Берс. Слетел с коня и подскочил к артиллеристам. — Сыпь, братцы!

— Ваше благородие, — отшатнулся от прицела наводчик. — Русские ведь… Опять же детишки там, бабы.

— Застрелю! — рвал кобуру ротмистр. — Я тебе покажу «русских», мерзавец!

Орудие содрогнулось. Еще и еще — снарядами по палубе. Раскаленная сталь кромсала, рвала на части живую плоть.

Оставшиеся посыпались в воду.

— Живьем не брать! — надрывался ротмистр.

Кто не утонул, того приканчивали выстрелами в упор, штыками сталкивали в двинские волны.

В полдень над городом зарокотали английские самолеты. Поплыли листовки:

«Русские люди! Мы идем к вам на помощь. Главнокомандующий вооруженными силами союзников в России генерал-майор Ф. Пауль».

К вечеру на рейд втянулись крейсеры: французский — «Адмирал Оба», американский — «Олимпия», английский — «Антантив».

С Бакарицы и Исакогорки до города доносилась оружейная и пулеметная стрельба, и «Антантив» открыл огонь из корабельной артиллерии.

Деревянные бараки, домишки городской бедноты на Левом берегу вспыхнули, подожженные снарядами.

Под орудийные раскаты, при дыме, заволакивающем небо над городом, высаживались передовые части многотысячного десанта.

Гоп-компания

Сельцо Котлас превратили в город война и хлеб. Для соединения с железной дорогой была кинута сюда ветка, и широким потоком хлынул хлеб Сибири. Зерна ссыпали в лабазы; не хватало складов — прямо наземь. С открытием навигации безостановочно шла перевалка хлеба на баржи. Уплывала сибирская пшеница в Архангельск, а оттуда — за рубеж, в оплату снаряжения и оружия для русской армии, терпевшей нужду все военное лихолетье…

Кстати, наша баржа поступила в числе других из-за границы специально для перевозки зерна насыпью: железных шаланд на Двине, кажется, тогда не изготовляли.

Котлас — город, но избы, лишь бревенчатые избы по берегу. Вдоль берега суда и суда: белые пассажирские, крашенные охрой буксиры-колесники, баржи, катера. Барж, конечно, больше всего, — отличишь ли среди них мою, когда встанет на прикол? Затеряется, такая же, как все, трудяга с обшарпанными бортами.

Теснятся у причалов суда: места не хватает, в несколько рядов стоят. Помню, однажды нас обогнали счаленные между собой буксиры. Всей команды было на них два матроса: один у руля, второй шурует у топок.

Этим мне и врезался в память остаток пути до Котласа — обходившими нас буксирами, белыми пароходами. Они плыли и плыли, словно речной флот целиком снялся с якорей, чтобы уйти вверх по Двине.

Если были какие-то сомнения относительно положения в Архангельске, то они развеялись бесследно. Война! Знаменье, примета ее — счаленные буксиры, на которых бессменной командой два матроса…

Шинель эстонца я загнал на пристани бабе-торговке за ведро картошки и полтора десятка яиц, а гимнастерка, солдатские шаровары из мешка Яна пришлись впору — точно на меня шиты. Не важно, что великоваты… Не важно!

В заливе, похожем на ковш, кроме моей, находились еще две баржи. Точь-в-точь как моя, железные близняшки. Никого на них, каморки шкиперов заперты.

Оставшись один, я от нечего делать принялся швырять в эти баржи осколки каменного угля, набрав их тут же, на причале.

Почему отец упирал, что мне следует держаться Урпина? Родня, это ясно. Только дядя Костя ведь на железной дороге, среди рабочего дня на причал не побежит.

А вообще не того я ожидал… Ведь такую баржу привел, такую!

Из-под гимнастерки свисают золоченые ножны кортика, на плечо, стволом вниз, небрежно заброшена драгунка, — походил, походил я по причалу, сел на бревно и задумался. Уж не приснилось ли мне, как, распялив окровавленный рот, одним дыханием выкрикнул подстреленный бродяга, свалившись у забора: «Золото-о»? И дуло револьвера, выщупывавшее меня в упор черным пустым зрачком, — сон, не больше того? Может, сон и то, как звякнули замшевые мешочки, брошенные в люк?

Терлись о причал баржи-близняшки, колеблемые легкой волной. На заборе, окружавшем пустырь с причалом и штабелем бревен, чирикали воробьи.

Близняшки? Ведь верно — близняшки. Номера и те одинаковы… Одинаковы с моей шаландой!

Я вскочил с бревна и огляделся.

Пустырь и есть пустырь, никого нет.

Тогда набрав на берегу глинистой земли, я пошел на свою шаланду и превратил номер ее в другой: он кончался цифрой «8», но с помощью глины восьмерка легко обратилась в цифру «6». Операция нехитрая.

Почему так поступил? Не знаю, не отдавал себе отчета.

В кубрике я снял кортик и бросил под нары. Драгунку спрятал под тюфяк. Потом выдернул из-под койки вещмешок Яна. Маузер сунул за поясной ремень. Неудобно. А что делать? Без оружия нельзя.

Дверь скрипнула. Я одернул подол гимнастерки и выпрямился. Глаза полезли на лоб: в кубрик заглядывал бес. Сажей вымазан, над лбом рожки… Разрази меня гром, точнехонько он из самого пекла!

Бесенок, просунув в дверь грязное копытце, пропищал:

— Что вы делаете?

— Портки стираю, да иголку потерял.

— У меня создалось впечатление, что вы шутите.

Пропади пропадом, до чего воспитан! Отрепья на нем — дыра на дыре. Видал я оборвышей — далеко им до этого бесенка! Остренький подбородок и выпирающие скулы делают его рожицу треугольной. Курчавые вихры над лбом вздыблены вверх, как рожки.

— Мама есть? — спрашиваю.

Отрицательно замотал головой.

— Папа?

— Нету, за ним матросы приходили.

— Где костюмчик выпачкал? — отвел я глаза. — Живого места нет, одна грязюка.

— Гы-гы, — показал бесенок выщербленный зуб.

— «Гы-гы», — передразнил я. — Небось, влетит от бонны. Или у тебя гувернер?

Monsier l'Abbeé, француз убогий, Чтоб не измучилось дитя, Учил его всему шутя, Не докучал моралью строгой…

— Парле ву франсе? — воскликнул чертенок.

Ну и произношение, с ума бы спятил от умиления наш д’Артаньян, лепивший в реальном без милости жирные колы.

— Мадам Жозеффина служила у нас, пока мы жили в Либаве. В Кронштадте со мной занималась мама.

Я просто обалдел, вытаращившись на чумазого бесенка из преисподней.

— Три дня не кушал, — потупился он. — Позвольте одолжиться у вас сухариком.

Наваждение, бред! Огрызок в отрепьях, извольте убедиться, не клянчит — «одалживается».

— Сухариком? — я немного ожил. — А вы не церемоньтесь. Не угодно ли милорду устриц из Парижа. Мороженого в бокале?

На замурзанную мордочку легла тень. Резко обозначились морщины. Он в мгновение состарился.

— Вы не сердитесь… Я прошу один сухарик, в то время как в ваших трюмах полно бисквитов и галет, сухари в мешках и сахар.