Сдал ли ты свой пост, Серега? Я лежал с открытыми глазами и думал, думал, и чудились облака, как паруса, подхватившие землю в небывалый полет, чудилось дуло нагана…
Продолжением берегов, их зеленого и белого, возник утром город. Белый и зеленый. От садов древний Устюг зеленый, от церквей и монастырей белый и золотой.
Ошибался Якунька: шестой патрон не последний, в нагане семь патронов.
Где он, седьмой — роковой?
У меня есть маузер и кортик. Дима выловил его из воды, ныряя возле пирса.
Запершись в каюте, я достал маузер и принялся набивать патронами обоймы. Давно собирался.
На судах зажгли огни, когда вернулся Красильников.
— Хоронили комиссара, — объяснил он, — был убит в бою у Двинского Березника. Возле могилы пришлось охрану поставить. По Устюгу пущен слух, дескать, захоронены какие-то большие ценности, которые вывезены из Архангельска. Так-то вот, намотаем на ус, а?
«Не Штауб мутит?» — кольнула меня догадка.
Помяв ладонью подбородок, Красильников неожиданно улыбнулся:
— Один знакомый на борт просится…
«Мнешься ты чего-то, Дима, — подумал я. — Что еще за знакомый?»
— Глянем, не пришел ли? — увлек он меня к противоположному борту. — Точно, тут!
Я скользнул рассеянным взглядом по причалу. Никого на пристани, место глухое, пустынное.
Лишь какой-то кургузый солдатик слоняется. Гимнастерка, шаровары, шинеленка на руке…
— Эй, чего надо? — окликнул я.
Помню, еще и фыркнул: больно велик показался у солдатика его картуз.
Громыхая сапожищами, солдатик подбежал, задрал вверх голову. Свет из иллюминатора упал на его лицо — и у меня «на раскрытых устах слово замерло».
— Виринея! — ахнул я и, сломя голову, ринулся вниз по трапу на причал.
За мной поспешил Красильников.
Черное море
В появлении Виринеи на устюгском причале нельзя было не заподозрить самого худшего. Сиделкой в госпитале оставалась.
— Ради бога, что с папой? — тряс я ее за плечи.
За Виринею вступился подоспевший Дима: схватил меня за руки.
— Ты что? Что набросился? Экий, право, коршун…
— Всегда он такой, — лепетала Вирка. — И рта не дает открыть. Вы бы на него повлияли, товарищ Красильников.
Дима хмуро мял подбородок — новая привычка появилась.
— Что с отцом? — снова спрашивал я.
— Жив. Привет передает… А в госпитале мне скучно стало. В армию записалась. Назначение имею. Вот Дмитрий Афанасьевич видели…
Строптиво сжала губы. Молчание затягивалось.
— Да в каком ты виде? — опомнился я. — Гляди, Дима: остриглась! И штаны… Рехнулась девка!
Но с завистью отметил, что гимнастерка, шаровары ей идут, не то что мне солдатская одежка, наследство Яна: везде складки да пузыри. А вот у Вирки талия туго перехвачена ремнем, на боку — кобура револьвера.
— Я тебе что-то привезла.
Голосок стал ласковый — чистый шелк.
Виринея привычно расстегнула кобуру и вынула бумажный сверток.
— Вместе с приветом от дяди Кости… Вместе с приветом, Сережа!
Я глазами хлопал. В пустой кобуре — сверток. Вся Вирка тут.
— Кобура, я извиняюсь, товарищ Красильников, чтобы по дороге никто не цеплялся. Как по ней хлопну: «При исполнении!» — то живо мне уступали. Ага, ага! Иначе разве бы я чего добилась? Военное положение… Да-а! — Она развернула сверток и, держа на ладони, протянула радушно. — Угощайтесь, товарищ Красильников, прошу. Домашние, с капустой, с лучком. Сама пекла. Бери, Сережа, бери…
Тем же вечером «Братья Варакины» отбыли из Устюга и влились в караван судов, следовавших вверх по реке.
В Вологде нас ждали.
9 августа Вологодский губернский военкомат получил предписание: «…немедленно распорядиться приготовить два крепких вагона на тормозах для хранения эвакуированных из Архангельска ценностей народного государственного банка и один вагон, по возможности классный, для чинов охраны, кроме того, подготовить шесть стрелков из латышей в помощь котласской охране для сопровождения означенных ценностей в Москву».
Архангельское золото поступило куда надо. По назначению. Председатель Архангельского губисполкома Степан Попов докладывал В. И. Ленину и Я. М. Свердлову осенью 1918 года:
«…более дорогие ценности Народного банка как-то: золото и процентные бумаги на сумму около 60 миллионов рублей, были отправлены в Москву… Взрывчатые вещества и снаряды в количестве до 1 000 000 пудов также были вывезены вверх по Двине заблаговременно».
В донесении золото, как видим, приравнено к боевым грузам.
Ценность спасенных миллионов умножалась еще и тем, что, возможно, это было самое крупное пополнение государственной казны, имевшейся тогда у Республики Советов, зажатой огненным кольцом фронтов.
2 августа пал Архангельск.
2 августа — и также при содействии иностранных войск, белочехов, — была захвачена Казань, где хранился золотой запас России. Он достался адмиралу Колчаку.
Что это — простое совпадение? Или еще одна деталь обширного заговора контрреволюции?
Колчак, объявленный белогвардейцами Верховным правителем России, не скупился в тратах и, как известно, всего за год промотал одиннадцать с половиной тысяч пудов золота. Всего у него было восемьдесят тысяч пудов — шестьсот миллионов рублей.
У денег есть тоже своя судьба. Архангельские миллионы верно послужили революции. Много-много лет спустя я слышал, что лишь части этого золота хватило, чтобы оснастить и снарядить первые полки Конной армии Буденного — главной ударной силы в то время.
Теперь бы пора ставить точку, и не смогу…
Не забыть проводы Димы Красильникова в Москве. Война, мы не вольны собою распоряжаться, и матрос получил назначение на бронепоезд, уходивший на фронт под Пермь, и другие из команды, как я, как Вирка, — разъезжались тоже кто куда.
— Ну, сестренка, поцелуемся на прощанье, — сказал Дима. — Хорошо расстаться — хорошо встретиться.
Вирка плакала, и у меня щипало в горле.
— Будет… будет тебе, Огонек, — утешал Дима, и вдруг взял ее за подбородок. — Признайся все-таки, от кого ты прослышала о грузе? Ты понимаешь, о чем я толкую. Дело прошлое, потому я Тебя и взял тогда, чтобы была у меня на глазах… Уж извини, что было, то было!
— Алексей Николаевич… — шмыгала Вирка мокрым носом. — Проговорился в бреду перед кончиной…
И пугливо зажала рот.
Я понял: она меня берегла, скрывала смерть отца.
Умер папа, тяжелым было ранение…
Что ж, растет, Серега, твой счет старому миру! Сын шкипера и прачки из Кузнечихи, бывшей стрелецкой слободы, тебе суждено этот счет предъявить… Тебе, тебе!
Дальше… Дальше были два года войны, пришлось поколесить по разным дорогам, по долинам и по взгорьям, вплоть до теплого южного моря.
Крым был в конце пути, в 1920 году. Помню, голосили, покидая причалы, суда с остатками разгромленных войск Врангеля, и отход их прикрывали отряды смертников. В новом, выстраданном нами мире не было им места. Дрались они с отчаянием обреченных. Поныне перед глазами, как их цепи, теснимые передовыми частями красных, зашли в воду. Черное море, первое, какое я увидал, стало черно! Не выпуская из рук оружия, уходили в воду защитники старого мира. Волны, студеные в преддверии зимы, пенные волны захлестывали их с головой, а винтовки, кольты, револьверы все посылали пули — в нас, в наш мир!
Не было ли среди них, последних из последних, Штауба?
Не его ли пуля — седьмая-роковая — погасила мой Огонек?
Вирка умерла у меня на руках. Еще не стих гул артиллерийской канонады, еще свистел шальной свинец, били волны прибоя, и Вирка шептала:
— Конец? Неужели боям конец? Мир… Хорошо…
Черная, разом опустевшая для меня земля. Черное море — самое первое в моей жизни, самое черное…